1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

 
О ПРОЕКТЕ
ПУТЕВОДИТЕЛЬ
ЗОЛОТАЯ ПОЛКА
НАШЕ ТВОРЧЕСТВО
ЛАВ СТОРИЗ
КАЗАРМА И КУБРИК
МЕНТЫ И ЗЕКИ
ШПАНА
САДОМАЗОТРОН
МЕСТА ОБЩЕГО ГЕЙ ПОЛЬЗОВАНИЯ
СМЕхуечки И ПИЗДОхаханьки
НАША ПОЧТА

 

 

Напиши...

Домой...

Что это?

 

                                            АСЬКА

                        (дневник солдатской подстилки)

 

Их много бродит вокруг воинских частей и военных строек, — везде, где пахнет кирзой и молодым едким потом. Кто они, какие они, эти девушки и женщины, которых бойцы ласково величают «елочками»? Все, наверное, разные. Но вот захотелось мне представить одну такую. Может, это будет и как пророчество, — ведь солдатских борделей у нас пока нет? Но в любом случае любопытно представить дневник одной такой женщины, — пусть и воображаемый.

Итак,

 

«26 ноября. День сегодня был нормальный, обычный. С утра подрулил Житоренко Владимир Паллыч, полковник из окружной газетки. Я в шутку «папашкой» его зову. Вошел, уже почесывая. Солидный, с брюшком, но веселый, усатый такой полубывший брюнетик. Я говорю: «Папашка Володька! Завтракать подавай!». А он усмехается: «Припас, припас тебе кое-что, женушка...» (Он всех у нас в бардаке женушками или дочечками зовет, — такой циничный!).

Я — за ширинку. Хуй на восемь часов поставлен. Обминаю, он постанывает, хохмит. Но целоваться с нашей сестрой папашка Володька не очень любит.

Я ширинку-то расстегнула, достала, целую хуй. Он даже и не подмылся! Любит, блядь, соленого подпустить… Я обсасываю, языком аж за плоть лезу, он постанывает, но причиндала не отнимает. Наконец, стоит уже весь, дымится. Я навзничь падаю, дрочусь пальцем, со стоном, — вроде уже кончаю. А он: «Чулочки надень, бесстыдница!», и так меня по губам хуем легонько нахлестывает. Я напялила черные чулки, снова дрочусь, стонаю. А он в изголовье сел, хуй в рот мне вдел и этот мой дневничок листает. Вдруг (наверно, от записи!) зубами заскрежетал, забился. И сбросил обильно, быстро, прямо как молодой.

Ушел довольный, сказав, что еще навестит месяца через два, пока по кругу всех прочих нашенских «не обсмотрит».

Умылась.

Но скучно: двенадцать уже часов, а никто толком и не ебал. Вышла я наугад в коридор. А там старлей Юрочка и солдатик, весь в мазуте, не русский, и зовут его как-то смешно — Серик.

— Девушка, вы свободны? Мы на минутку... — старлей говорит мне так вежливо. (По именам это уже после они представились). А вежливо Юрок говорит, чтоб перед подчиненным выглядеть прилично. Я хоть и блядь, а женщина как-никак.

Я говорю:

— Всегда здрасьте!

А сама чую: оттрахают молодые! Отдерут, ровно позавчера, так что полдня отлеживаться после придется.

Ну, легла я, ноги раздвинула. А старлей-то и говорит:

— Ты мне поласкай сначала!

Я достаю у него неспешно. Небольшой, тонкий: сосать удобно, можно заглатывать до корня и долго так держать, чтоб он по гландам моим водил. Ну, сосу. А солдатик сбоку стоит, подрочивает. Как сиротиночка! А елдак у него, что у лошади, да еще обрезанный. Так интересно! Но в работе сложно с таким, — много возни, и больно.

Однако меня с недоеба раздухарило:

— Давайте, я оба сосать вам буду!

Юрка тотчас же разрешил. Я то ему глотаю до самых мохнатых его яиц, то Сериком давлюсь, да и входит только до половины. Потом Юрочка в жопу меня стал драть, небольно и долго, так что я успела два раза кончить. А Серик два раза за это время в рот кончил мне, так что всю харю и плечи забрызгал. А после опять в бой лезет, теперь уже по-людски, — в пизду. Так вогнал! Сразу в матку уперся. Тут Юра кончил и отошел подмыться, а Серик третий раз в пизде моей горемычной дрова рубил. Бо-ольно! Однак ж и хорошо... Я все плечи ему исцарапала, но это его только еще больше заводит. Сбросил, правда, довольно быстро, как и все солдаты.

Юрка, когда прощались, жениться пообещал. В шутку, конечно, но мне так вдруг погано стало! Кому я всерьез-то нужна, разъеба?

Тошненько стало мне!

Ночью спала одна».

 

«27 ноября. Утром сегодня побудка: врач планово всех осматривает. Нам вообще-то прививки делают, и контингент ограниченный: солдатне где еще хуйню подхватить, а офицеры и вообще семейные. Ну да ладно, раз профилактика.

Итак, значит, дом с утра закрыт, мы все голые выстроились в баре вдоль стойки. Одна какая-нибудь на стол взгромоздится, раком встанет, врач ее и осматривает.

Врача зовут товарищ капитан Пустовойтенко Владислав, чернявый усатый молодой мужик с очень густой шерстью по всему телу. Он как осмотрит, так каждой клитор пальцем обязательно прижмет или пальцем в пизду либо в жопу глубоко залезет. Мы ойкаем, пищим, он хохочет. После каждая пальцы ему вылизывает, — как он говорит, «убирает срам».

Под конец осмотра, как и всегда-то он, завелся мужик, восстал на нас не на шутку. Мы по его приказу кучу-малу устроили на скользком столе (ведь пластмасса). Одна жопу лижет ему, две — головку хуя тормошат языком и губами. Хуй у него, кстати, тонкий, — как он сам говорит, «для жопы деланный». Это и странно: у хохлов обычно хуяки толстые. Как мы шутим, все хохлы по природе своей — рвачи, пиздодранцы.

Ну, значит, групповушка, как и всегда с ним после осмотра. Две ему яйца лижут, две целуют взасос, а остальные пальцы на ногах — на руках обсасывают. Он, подлец, секрет китайский какой-то знает: хрен колом целый час дымится и не спускает, только иногда в промежности на точку заветную себе нажимает. Мы допытывались для своих ребят, но он не открывает. Говорит, чтобы мы слишком уж в кавалеров своих не влюбились. А в него, дескать, можно: он же врач, женатик.

Так мы на него пять штук блядищ уже насадили, все кончают минут через десять, а он только, знай, свое командует: «Свеженькую давай!».

Наши бляди визжат, пихаются. И у меня при виде всего этого такая ебливость с утра открылась! А он все время с другими занят. Стала я клитором о большой палец на правой его ноге тереться, так и кончила, — вроде бы воровски...

А тут Акулька, калмычка наша, это все подглядела и потянуло ее пиздой своей сильной на морду мне сесть. Она у нас только от баб кончает. А почему у Акульки пизда сильная, — так тренированная ж она! Акулька ею даже гвозди выдергивает для хохмы.

Ох, как же она меня оседлала, стерва!.. Я еле дышу, языком то в пизду ей, то в жопу, как мышка, шмыгаю, а она вся прям течет и по роже мне, будто лягушка по лужам, шлепает. А после вдруг слезла с меня. Лижем рожи друг дружке, смеемся, — вроде дурака валяем, а клиторами тремся прямо уже до искр.

Так и кончили обе.

Тут вдруг моя очередь на врача сесть приспела. Ох, и вертелась же я на нем! Хотела, чтобы в меня он брызнул. Он кряхтит, промежность свою теребит и яйца. И победил меня Пустовойтенко наш хитрющий: я кончила на нем, а у него только что подтекло маленько.

Устала я, поднялась к себе и, как мертвая, на коечку повалилась. И спала до обеда прям!..

После обеда решили меня зашить на вечер, — чтобы как девственница, «невеста», значит.

Ванька, шоферюга наш, хорошо, без боли, нас зашивает. Любит он это дело: с ниточкой и иглой у пизды возиться. Сам он сидел, и не раз, за совращения малолетних. Немолодой уже бывалый мужик, лысый, а харя красная. Любит он, чтоб ему зашитой пиздой по лысине повозили. Ну, а другая, на очереди, перед тем, как тоже «невестой» стать, сосет ему. Во мужик! Пожилой, зато малафьи этой всегда цистерна.

Он под гитару песни блатные хорошо так, душевно, тянет. А на зоне его, конечно, сразу же опустили, так что он по старой привычке под мужика часто ложится. Любит, чтобы его унижали, били...

Он мазохист, наверно.

А пизду как какой зашьет, — ту всю с ног до маковки и обсосет—обцелует. И нежно так, — прям мечта!

Жалко, что он такой немолодой, некрасивый и всего-то из нашего бардака обслуга.

Дерьмо у него отчего-то всегда желтоватое и пахнет немножечко как гвоздика.

Перед тем, как мне вниз спуститься, другой наш пидар, Пашка, упросил меня поссать на него Пашка — тощий, словно пацанчик, прыткий. Губами, блядь, принимая мое, изводил, и подбородком своим в щетинке.

Мы его тоже любим, но он ни одну из нас не ебал ни разу, только чтоб под самцов.

Ну ладно, отоссалась я на него, затем фату надела и болотные сапоги. Фу-ты — ну-ты, невеста геолога, на хуй! Спускаюсь я этак в зал. Думаю, кто мой суженый-ряженый на сегодня будет?

Трое сержантов и пять солдат подходили, еще когда я с лестницы не спустилась. Мяли пизду. Я ойкаю, — дескать, стыдно ж мне!

А они (молодые которые) удивляются: в таком бардаке — и целка!

Ну, трое сторговали меня, уже дембеля почти. Один даже в темных очках для понта. Я: «Ты шпион?» — пошутила, значит. Да неудачно. Он сразу как-то весь распалился, — вроде бы обидела я его. Залез мне пальцами прямо в рот, пошире его распялил, плюнул смачно и говорит:

— Ты, дерьмо зашитое, заткнись! У меня на гражданке девчонка замуж, скотина, вышла. Все вы, бабы, — курвы меченые! Буду на тебе ей, суке позорной, мстить!

Дружки останавливают его:

— Хорош, Семен! Она же не виновата...

А он:

— Да и я только повеселюсь...

Ну, я молчу, — испугалась-то прям совсем…

Поднялись ко мне. Ребята все по очереди из горла выпили, а мне Семен на свой левый сапог плеснул: дескать, слизывай! Делать нечего, слизываю. А он вынимает жестянку из-за бушлата и говорит:

— Робя, ща она нам всем сапоги почистит.

Те удивились, потехи ждут. А он ваксы мне по полбанки на обе груди ляпанул. Что оставалось делать, — почистила голенища всем.

Потом он разулся, велел ноги себе лизать вонючие. А в фату мою высморкался, содрал ее и на голову мне портянку свою тухлую присобачил. И потом ебали меня все трое одновременно, — пялили, ровно я курица, а не человек. И еще пытались двумя хуями в пизду чтоб одновременно!

А на прощанье Семен этот злоебучий на голову мне насрал, прямо на постели, сволочь! Да еще и жидко ведь как…

Ушли, а я лежу на полу, вся в малафье, в ваксе да в дерьме. Час, наверно, в себя приходила да отмывалась час. И в зал не пошла уже. Спала одна всю ночь».

 

«28 ноября. Сегодня был у меня праздник, как бы за вчерашнее мне отгул. Пришел к нам курсант Саша Пименов со второго курса, выбрал меня. Он красавец черноволосый, голубоглазый, заходит редко, но берет девку на целый вечер и не глумится. Раньше еб нас только в рот и в жопу, а в пизду он лишь порядочных приходовал: принцип был у него. А теперь нет-нет, да и разохотится, и про принцип свой забывает. Взрослеет, наверно. Мне вот вчера даже и пососать не дал, — сразу на спину повалил и по-человечески, как супруг, отхарил. Я вся мокрая, вся теку, визжу в восторге. А он хуй вынет, вытрет не об меня — платком, — и снова в битву!..

Еб он меня, наверное, целый час!

Перед уходом шоколадку с ромом вдруг подарил.

Вот кому бы я сапоги не то, что грудями почистила, — вылизала бы! Но он редко заходит к нам и берет без разбору, какая сейчас ему глянется, и ни к кому конкретно не привязался…

Правда, вру: чаще прочих он Марьяночку, армяночку нашу, отличает. Жгучая, стройненькая, за стойкой барной у нас стоит. Если без сдачи берут, то могут пощупать, пальцем туда пролезть. А если приплатят, — то и оттрахать, куда хотят. (У нее своя есть такса на это все). Ебут же ее прямо на банкетке у барной стойки. Но кто бы ее ни драл, лицо у Марьяночки всегда бесстрастное, ледяное. Кончает она только от баб, как и половина наших.

Гордая, как не блядь...

Я почему о ней сейчас пишу подробно? Ночью она была выходная, ко мне пришла.

Сели ласкаться. Она хуй свой белый на белом же, как у ментов, ремне надела. Я ее поласкала, а она потом меня в жопу хуем своим накладным ебла. «Мы ровно пидарва сегодня!» — сказала я. Она засмеялась спокойно и равнодушно.

А мне все кажется: живой-то хуй позанятней будет! Когда она меня трахала, я представляла, что это Шурик Пименов меня сейчас. У него хуй тоже стройный и без большой залупы, — ну в самый раз!

Шурика обожаю очень. Если б не блядь была, окрутила бы парня точно!..»

 

«29 ноября. Сегодня месячные, я выходная. Спала весь день и часть ночи. А под утро вдруг стук в дверь разбудил меня.

Это Пашка-пидар ко мне просился. Пошла с ним в сортир. У него день неудачный: никто-то его не взял. А он ведь знает: я его всегда пожалею, всегда пойму!

В сортире он снова ссаки мои хлебал. А иной раз он прям в горшок с ссаками и дерьмом накрошит лучку и хлебца, и кушает, будто суп. Многие (особенно прапора) любят на это смотреть. Иной, глядишь, еще и подбавит «супу».

— Паша, — спросила я, когда он уже захмелел, упился. — А ты ссаки наши и говно по вкусу-то различаешь, чьи они?

— А то! — говорит. — Это ж как голоса...

Рассказал, как один жирный прапор дружков к нему притащил, устроили ему на этот предмет экзамен. И ни разу он не ошибся!..

Тоже талант, поди...

А еще Пашка любит спать на обтруханных простынях или если на какую из них нассали. Он говорит: точно со мною побаловались ребята. Солдаты-то мало его берут: стесняются или брезгают, может быть.

А еще один прапор его с собою однажды в деревню взял. Пашка там все дерьмо у его коз и чушек распробовал. Тот Пашку нашего и в сортир посадил, в яму саму загнал по пояс! И деньги брал с сельчан целый день. Так и назвал: «Сортир удовольствий». И бабы, и мужики заходили по одному. А одна старуха предложила Пашке у нее насовсем остаться. Да Пашка к борделю уже прирос: здесь все знакомства, связи. И ссаки молоденьких-то девок поприятней будут...»

 

«30 ноября. Все еще выходная. Дрыхла опять весь день, как убитая. Мне все Шурик Пименов снился.

Пашка-пидар вчера мне рассказывал, как у прапора в деревенском сортире сидел, все детали. Типа: сыро, мокро, он руки повыше поднимает, чтобы совсем в дерьме не были: он же ими тоже работает. Сначала все мужики перли, а потом, под вечер, и бабы. Разохотились, осмелели. Но он из очка только ораловку по-настоящему гнать-то мог. «У меня, говорит, рожа уж вся в дерьме, губы вытягиваю, пальцы все время облизываю, чтобы клиента чужим говном не измарать. Устал я страшно, а тут бабки старые понабежали! Пизденки-то у них сухонькие, с революции затянуло. Не то, что языком, — и пальцем не проколупнешься внутрь! Но ссали старухи обильно и солоно. А после один дедок с запором все мучил меня. Я уж пальцем дерьмо у него кусочками вынимаю. Он, дескать: ты его ешь давай! А говно, знаешь, как камешки, у него. Я грызу их громко, ровно как сухари, — чтобы, значит, услышал он, что не сачкую, ем. Ну, понравилось ему это очень, а кончить-то все одно не может, малафью свою на германском фронте, небось, оставил. Ну так он просто поссал в конце-то концов. А хуй у него не в очко, а наружу свешивался, — он так себе в портки и надул, мудило! Поохал, да делать что ж? А парни местные выпили и маленького поросеночка, ночью уже, притащили мне. Хрен у него крученый и всегда стоит, а срут поросята жиденько, но дерьмо у них повкуснее, чем у собак или коров, к примеру. И витаминов в нем, говорят, побольше...» — «Хули! — я восхитилась. — Да ты по дерьму профессор стал!..» Он смеется: «Голодать никогда не буду!».

А ведь он прав!

Пашка-пидар вообще любит почудить. Наденет бюстгальтер из камуфляжной ткани, вставит в него две клизмы большие и в сортир наш идет. Иные любят, чтоб он клизму им из ромашки сделал, а после как этим всем его обдадут! Пашка на полу в луже лежит, весь вертится, дрочит, стонет, тащится!.. Он говорит, что в дерьме человек раскованнее бывает.

Пашка ведь тоже на зоне был, так его там заставляли дерьмо из параши зубами тянуть, да так, чтобы всегда тверденькая колбаска была, чтобы такую выловил непременно. Или в жопу его ебут, а он в парашу харей макается так ритмично. С тех пор говно для него — родней даже родины.

Он еще себе такую скамейку специальную в сортире завел, очень длинную, а в ней очки проделаны. Пашка голый туда ложится и час, два под ней ползает. Ну, ребята хохмят: садятся на разных концах скамейки, — поспевай знай только! Или он в халате сатиновом, черном, под скамейкой своей колобродит, или, как тряпка, у входа тоже в халате лежит. А после в нем ходит, так что от него шарахаются, носы зажимают, но ведь какая же все это умора, бля!..

 Он и стихи сочиняет. Типа:

 

        Есть у жопы два дерьма:

        Жидкое и твердое.

        Ну а хавало мое,

        Как пизда, проворное!

 

Наверно, это цинизм, но мне нравится...»

 

«1 декабря. И сегодня вышел у меня почти выходной! Взяли меня прямо с утра два десантника, Слава и Игорек. Мальчишки совсем, первый год служат. У Славика голова шелковисто так отливает, и нос прямой, и губы очень хорошие, крепенькие. А Игорь вроде попроще, нос пуговкой, но глаза синие, с искоркою, веселые, рожа смешливая, конопатая. Приятные, бля, ребята, — и во мне человека видят: сразу анекдоты травить начали. Анекдоты, конечно, старые, а мы, сами и не поймем, что с нами, — ржем. Прям дети!..

Сначала, как положено, меня поебли, меняясь все время: то в рот и в пизду, то в пизду и в жопу. Не больно, приятно очень: хуи небольшие, крепенькие. И не спускают все! Я даже забеспокоилась, испугалась за них. А тут вдруг мы поменялись, и я все поняла: Славик Игорьку в жопу вставил, а Игорек мне в пизду. Эх, Пашку б сюда сейчас!..

Ну, значит, я пальцем очко Славке ласкаю и яйца. А Игорь меня ебет, но почти хуем не дергает: Славка его сзади ко мне придавил. Видать, больно Игоречку-то: он аж мне губы кусает. (Но после признался, что не от боли, — от кайфа).

Славка первым спустил. Затем Игоряша во мне поработал бойко и тоже с воплем матерным разрядился. И тут я так бурно кончила, почти с ним одновременно! Даже укусила его в плечо…

Потом пошли в бар пожрать, выпили уже только пива. Ребята тихонечко рассказали мне все, — раскололись, что часто живут друг с другом. Но я-то не удивилась, знаю сама: у десантуры, у морячков это часто: «Где сгреб, там и въеб». Но эти не сосутся, а именно что, как на зоне говорят, чешежопятся.

И всегда одни из таких считают, что западло отсасывать, а другие — наоборот, что задницу рвать товарищу неприлично. А на самом деле дерут, как кому нравится или как привыкли.

Потом танцевали мы, — втроем, в обнимку. А сами тремся друг о дружку-то, и они взаимно, хотя украдкой. Потом Игорек возбудился чего-то опять, вдел мне елдак, и так мы с ним еще немножечко потоптались. Я возбудилась ужасно, но кончать не стала, — думала приберечь на еще один их заход у меня в комнате. Я лучше еще придумала: бросилась хуй ему облизывать, — и увлеклась, как безумная. Нас обступили, смеются: «Девку в отпад вогнал, а сам и не кончил!»

Ну, мы быстренько тут опять ко мне поднялись, и Игорь, дымясь, в Славика впаял с разбегу. Ну, я вся в экстазе уже, вся реву аж до слез, — цап Славку за хуй! А он еще как следует и не стоит! Славка стонет: и сладко и больно ж ему, а Игорек знай жарит, только шмякает мошонкой о спину дружбана своего!.. И зубами скрипит, чтобы не закричать, не застонать громко, — привыкли ж они в части у себя ото всех таиться!..

И тут вдруг что-то взыграло во мне! Я говорю Игорю: «Вы кой хуй сюда притащились? Я же вам человек тоже, — тоже хочу ебаться!»

И как раз Игорек нащупал, что у Славки стоит не очень, и вытянул свой хрен из него: «Давай!» — говорит мне, едва дыханье переводя. — «Разделим тебя и с тобой по дружбе нашу любовь!» Я расхохоталась и тотчас идею его смекнула. Взяла оба хуя в рот. Игорь сразу чуть не в глотку пхнуть норовит мне: возбужден ужасно. А Славик нежно по губам меня водит и начинает на глазах твердеть. Ну а я стараюсь их обоих языком прижимать друг к дружке, раз они влюбленные, — и все такое. И оба мне (мы ж на кровати лежим, удобно), — оба мне в пизду пальцы попеременно суют, а Слава еще и клитор теребенить не забывает! Короче, я едва себя в руках держала, работала на ребят, — тронули они меня своей дружбой очень!

Игорь кончил первым, но хуй все равно еще твердый с полминуты был, и он его у меня изо рта не вынимал. А тут и Славка спускать стал, да как закричит! Игорь крик его поцелуем тотчас же придушил. И верно: мало ли что подумают, стенки-то между комнатенками тонкие, из одной доски. А я сперму Игоря не глотаю, грею ею во рту дополнительно Славку, а он знай из себя весь хлещет!

Чуть не подавилась, и на грудь мне немножко попало.

Ах, как бы хотелось мне, чтобы они капельки эти густые слизнули оба! Тогда бы я и сама обспускалась... Но и так хорошо, — можно сказать, не зря прожила я день.

На прощанье мы вот еще что удумали: они мне в пизду поссали. Сначала Игорек, а после, уже почти в полную, — Славка. Пролилось, правда, порядочно и на простыню: подарок для Пашки-пидара. Ребята не поняли, чему я при этой мысли так расхохоталась.

Потом мы фотнулись у нас внизу (всем там можно фотки на память делать, моментальные). Я голая и в берете Славика в центре, а он возле в тельняшке и в сапогах, но без штанов. А Игорь с другой стороны от меня — в штанах, обутый, но сверху весь голый. Берет свой он на глаза надвинул для понта. А я обоим хуи сжимаю.

В общем, расстались друзьями, и я обещала, что никому про них не расскажу, даже Пашке-пидару, а он ведь так про всякие подобные случаи послушать любит!..

Ночью пришла Марьяночка. Сели мы на белый хуй ее ментовский искусственный, на два конца, и целовались прям как сумасшедшие. Она вдруг остановилась и спрашивает, почему у меня губы искусанные. А это их Игорек искусал, когда Славка его еб, а Игорь свой хер во мне держал, — когда в самый первый раз мы трахались, еще утром.

Я расхохоталась тут на ее вопрос и стала кончать. Марьяночка так удивилась!

От вопроса кончить — не всем дано же!..»

 

«2 декабря. Саша Пименов опять приходил. Сидел сначала один, а меня поманил пальцем, когда увидел. Улыбается так ласково, но как бляди: то есть с внутренней насмешечкой, что ли. Снисходит как бы. Да мне-то что? (Хотя почему-то сначала обидно вдруг стало: и я человек, и я ведь любить умею!).

Короче, подошла к нему, — он в шутку плеснул мне на грудь коктейль какой-то сладкий. Я слизнула, подтянув грудь к самым губам. Он отвалился на стуле, кивнул.

Ну, расстегнула ему, на коленки встала, принялась обсасывать очень подробно, нежно. (Он любит, когда нежно возле вершинки водят, а зубы — по настроению). Я и подбородком потерлась, но он коленкой качнул: дескать, не надо, только соси.

Я, как безумная вдруг стала: сосу, а сама руками по сапогам его шарю, словно там тоже хуй или его рука. Потом исхитрилась, выгнулась и подпиздью своей потной на левый сапог к нему села. Трусь, скольжу, чувствую: не могу больше, сейчас закричу и кончу!..

Говорю: «Сашенька, я сейчас ведь обспускаюсь, миленький!». Он засмеялся, вырвал у меня хуй свой багровый, а также сапог, весь мокрый, и чуть даже меня в бок пнул. Поднялся со стула и подхватил Эльвирищу белобрысую, которая аж на пять лет меня старше! Вставил ей в задницу без смазки, — Эльвира заверещала, но больше притворяясь, конечно: в жопу у нее и самосвал влетит. И стали они таким макаром как бы приплясывать: Эльвира — шажок, и Сашок — за нею. Ну, у нас такое многие ребятишки любят, однако Саша впервой этак с блядью при всех игрался.

А мне жутко обидно, что не со мной он сейчас, что сегодня я у него на одном подсосе. Легла я на пол, дрочусь, стонаю. А он и из Эльвирищи-дурищи вырвал, — и к стойке, поговорить о чем-то с Марьяночкой. Та на прилавок свой прям села, распялилась, он и вдел. И драл ее он довольно долго, я уже и сама кончить успела. Лежу, ворочаюсь, в слезах да в соплях вся, а вокруг блядины туфельки, солдатские ботинки да сапожищи.

Все надо мною ржут: думают, я напилась. А Сашок, когда уходил, перешагнул через меня и не взглянул даже, поганец! А ведь добрый, обходительный был всегда! И что на него нынче нашло?

Конечно, я понимаю: я блядь, мне любить не положено, не по чину. Но ведь сердцу прикажешь разве? Эх, кабы я была честная девка, а он влюбился б! Помытарила б я его!..

Ну, очухалась, поднялась я с пола, и мигом к Марьяночке: «Как тебе, классно было?». Она на меня, как на дуру, смотрит, плечами жмет: «С чего бы это? Хуй у него не слишком большой, и женской груди ведь тоже нету...». — «Бесчувственная!» — только и смогла я сказать в ответ. А она вдруг взяла меня за плечо так нежно и говорит, как бы и утешая: «Да ничего, нормально было!». И целоваться лезет. Я говорю: «Марьяна, сейчас не могу я с бабой, хуя хочу ужасно!»

А тут три десантника как раз возле мялись, выбирали себе спиртное. Загоготали, услышав это, и взяли меня одну на всех на троих. Типа: «Хуй — для бабы, три — для бляди!»

В зале только выпили мы да пообжимались. Потом ко мне поднялись. Десантников звали так: Гриша (очень симпотный, добрый), Ахмат (татарин обрезанный, а тело жесткое, деревянное) и Алешенька белобрысенький. Я Грише огромный его сосала, а Ахмат меня в жопу в это время ебал, аккуратно, небольно, ровно почти лаская. А потом туда же Алешенька голубоглазенький навострился.

Я:

— Парни, в пизду дерите! Хочу ж ужасно!..

Тогда Гриша пожал плечищами и в пизду мне ка-ак сразу вденет!.. И хоть она у меня большая вполне, и разрабатываю всегда особо, даже когда одна, но было больно на этот раз. Я ему после: «И как тебя девки выносят, слона такого?» А он: «У меня дома, под Краснодаром, невеста жи-ирная, на полголовы меня выше, а пиздища — во, так что к ней на танке туда заедешь! А ваша сестра, профура, и так, бля, стерпит…»

Потом позвали Ирочку Конопатую. У нее дырища огромная. Но Гриша другое нам учинил: я Ирке пизду лижу, Ахмат меня в пизду (я раком) черепешет, а Алешка — Иринку в рот. А Гришка хуй свой Ирке на жопу положил, и я то языком ей очко и жопу, то ему хуй и яйца ласкаю.

Второй раз он кончил всех раньше и велел мне слизывать с Ирины, пока нас доебывали. Малафья у него такая была густая, — прямо пенится, и сладенькая чуток.

Потом, когда они, наконец, ушли, я прилегла отдохнуть маленько. Но тут меня к начальству вызвали, — прапорщик наш Александр Иваныч, наш хилячек в очках.

Я вошла, как положено. Встала — руки по швам. А на мне тапки, ремень и пилотка. Здесь я здорово погорела: он велит, чтобы к нему «на ковер» всегда в сапогах приходили. А он как бы оплошность не замечает и говорит совсем о другом, и даже на меня не смотрит, а кроссворд какой-то заполняет. Говорит: «Ты сачкуешь, Пономарева! По разнарядке не меньше пятнадцати обслужить в день должна! А у тебя то два, то пятеро. Кадрись в зале активней, блядь!»

А я что ж? Честь отдала и повернулась к двери. Поняла, что разговор окончен. А он вдруг из-за стола вскочил и на голую жопу струю мне пустил. Пришлось стонать, — вроде бы я от ласки его такой молодецкой вся обспускалась прям!..

Пошла я послушно в зал. Там меня капвторанга в рот выебал, и вот каким образом: я у него под столом сидела, сосала, а потом я ботинок его сняла вместе с носком и облизывала ступню. А он сигарету выкурит — и бычок под стол, как бы мне докурить дает. А ничем даже не угостил. Да и подозвал меня, как собаку, свистом. И хуй немытый, соленый весь, и малафьи — с гулькин хрен, хоть и мытарил долго. А как не нужна уж стала — ногой отпхнул.

А я вдруг как-то обиделась, ровно впервой мне терпеть такое, и ушла к себе. Хули, — пускай в часть, на заставу куда сошлют. Там ловить никого не надо — сами навалятся, изъебут, как кот мышонка.

Легла спать одна. Очень о Сашане Пименове я снова думала, и еще Гришка мне как-то запомнился с хуем своим огромным. Сразу видать — казак! В революцию такие барынь, поди, насиловали, и те были счастливы, может, впервые в жизни.

А может, и нет…

Засыпаю…»

 

«3 декабря. Уже ночью опять вызвал меня к себе Александр Иваныч. С ним вместе в кабинете верзила какой-то мялся в пятнисто-сизом комбинезоне. Харя тоже сизая, квадратная и рябая. Небритая, — сейчас видать, из частей.

— Вот, — говорит Александр Иваныч, — поедешь с ним! Командировка тебе, Пономарева, на двадцать дней. Привезешь отчет мне подробный. Я товарищу сержанту сказал и еще специально в направлении написал, что ты филонишь, и чтоб ребята тебя ебли, не жалея, по-боевому. А дневничок показывать ежедневно их командиру, и чтобы он ставил подпись за каждый день. Чтоб всякий хуй, в тебе побывавший, как следует был заверен! Товарищ сержант проводит тебя в расположение ихней части. А теперь распишись за полученный комлпект формы. И чтоб, как новенькую, сдала!

Я расписалась. Он кивнул на ворох одежды, что был на полу. Форма старенькая, б/у, но другой нам, блядям, и не положено по уставу.

Я одеваюсь, белье на себя тяну, а сама чувствую, что «товарищ сержант» коробом приподнялся. Но сам молчит, только желваки ходят, будто он камни перекатывает во рту. Однако ж и я молчу, ровно не замечаю.

Напялила гимнастерку с оранжевой буквой «Б» на груди и на спине, ватные шаровары, портянки, кирзачи тяжеленные, как колоды. Конечно, на шапке никакой кокарды нет. Да и шапка вся прожженная, рыжая. Может, в нее стреляли?..

Тут Александр Иваныч ножницы вдруг схватил, на руку мои волосы намотал и ну кромсать.

Смешная уродина получилась…

Ну, вышли с сержантом с этим. А он в машине сразу навалился и вбил мне без смазки, без поцелуев по самые помидоры! Я опомниться не успела, только стонаю непритворно: больно же!

Драл он меня и в пизду и в жопу, и три раза спустил. А после поссал мне в шапку и велел напялить. По роже у меня потекло, вонища.

А он:

— Мы уж месяц пизды не видим! Теперь готовься!..

Посредине пути остановился, — и снова ебля! Хуй у него большой, в кабине-то неудобный. Он меня дерет, а я башкой о руль стукаюсь, и сирена на всю дорогу воет…

Даже смешно…

Поступок свой с моей шапкой объяснил так: всегда бабе в шапку мечтал посикать, с детства еще.

Я говорю: «Да меня ж вонючую и ебать у вас побрезгают!» А он: «Это ты не боись! Мы коз дерем, а они и похуже пахнут!»

Обнадежил меня, короче.

Ну, подъезжаем к части. Вокруг горы, уже рассвет. На подъезде он меня еще разок трахнул, в рот и туда же поссал. Посмеялись, что вместо завтрака…

На КПП сержант сказал караульному, что блядь привез. Тот тулуп прямо на снег скинул — и к нам в кабину. Сержант-то вылез, а этот мне в рот запузырил и давай теребенить! Хуй короткий, смуглый, обрезанный. Видать, татарин или башкир.

Спустил он быстро. Я хуй ему облизала, и он пристроился, было, на второй заход, но уже в пизду. Однако ж тут командир их явился и ну материть нас всех троих!..

Потом велел мне в штаб с ним идти.

Ну, пришли. Он капитан, лет тридцати, наверно. Чернявый, с усиками и уже, как ни странно, чуток с брюшком. Чернецов Александр Давыдыч Глазки масленые, смеются. Я подумала: ебарь; утрахает он меня. Оказалось — нет! Сразу велел раздеться, и я давай сосать ему. А он поиграет, посношает в рот, потом выдернет причиндал, о волосы мои вытрет и сухим, багровым, — опять мне в десна жахать. Так с полчаса надо мной глумился! А спустил, между прочим, в жопу, раком, — уже хрипя, поставил меня и вдел посуху. Я вскрикнула и пукнула ненароком. Он хохотнул, и это сбило его, он еще минут десять кончить не мог.

После я ему облизала, а он сказал, чтобы я готовилась к настоящей, большой работе, потому что здесь полторы сотни хуев, да еще через два денька по заставам и всяким точкам поедем «гастроль давать».

Я:

— Гражданин капитан, за два дня полторы сотни! С ума спрыгну!

А он:

— Мы тебя покуда только лучшим бойцам дадим, в порядке поощренья…

Я:

— Сколько же это рыл-то передовых?

А он вдруг обиделся, покраснел весь. Оказалось, от блядей грубости слышать не может, — мол, не имеем мы права грубости говорить.

— Не сметь ругаться! — прям закричал. — Ты сама блядь и рыло, а мои хлопцы — все отличные парни, обстрелянные уже. Штук сорок за два дня через тебя пропустим.

Я:

— По двадцать человек в сутки — вполне нормально.

А он опять рассердился, что я, как равная, рассуждаю:

— Сколько я скажу, столько у тебя мужей и будет! Запомни: ты здесь на штрафных, подстилка, и не хуя права мне качать. Понятно?!

— Так точно!

С таким спорить — только харю себе испортить.

Короче, сижу я на холодном полу голой задницей, — я ведь не знаю, вдруг он еще захочет, — а кэптэн звонит по телефону и матерно вызывает какого-то Санчука. Я подумала, что это какой-нибудь ординарец его, «шестерка», — бойкий, юркенький, то да се.

И вдруг вваливается огромадный старший сержантище, чернявый усатый хохол.

— Санчук, поеби ее! — приказывает начальник.

Санчук подошел, вынул. Я ахнула: он еще и не стоит особо, а уже до коленки!..

— Нравится? — спрашивает гражданин начальник, и спрашивает, между прочим, вполне ехидно.

Я молча облизываюсь. В смысле: порядок, и не таких видали!

— Ну ты бля-адь! — говорит капитан.

— Такая моя профессия, — отвечаю скромно. — А гражданин старший сержант куда меня потрахать сейчас хотят?

Санчук хуем провел мне по пизде, — дескать, он по нормальному сексу соскучился.

Я — как по заказу — тотчас же раскорякой, и пизду пальчиками расширила: добро пожаловать, хрен слоновый!

— Че ж, и пососать ей не дашь? — удивляется командир.

А Санчук покачал головой и так не-ежненько говорит бархатным своим баском:

— Я сначала по-простому ее, трищ капитан, как у нас на селе отродясь все ебутся... А там, когда-нибудь, и с другими масштабами разберемся…

Я про масштабы и рассмеяться могла б, да не тут-то было: хуй у него уж колом стоит! И я поскорей расширяю, расширяю, деру себе, — ведь такой разорвет пополам, не глядя!

А он вдел, но не больно, потому что плюнул мне на пизду смачно, да и я уж текла. Он же нежность и впрямь, не на одних словах, а и на деле проявил! Зашел осторожненько, аккуратно. И то вынет почти весь, то вденет, но мягко, и груди ласкает пальцами, — прям, как доит. Сейчас видать, сноровистый мужичок, хотя пальцы все будто броней покрыты, почти царапают.

Однако ж это по-своему и приятно.

Правда, в первый раз со мной он тоже быстро спустил, зато малафья его из пизды аж на пол брызнула.

Я хотела облизать ему хуище, — да старший сержант не дал: вроде бы застеснялся.

Это как-то мне очень по душе пришлось: и начальничек, и мужик что надо, а стесняется нас, блядей!.. Потом уж признался мне, что глянулась я ему, с первого взгляда, — он аж вспотел. Да ведь и то сказать: профур настоящих он не видал почти, — сразу после «учебки» его в это Хуево Займище…

И вот что еще интересно: командир как почувствовал, что у старшего у сержантища защемило вдруг на меня, и он разрешил Санчуку меня у себя оставить и ухаживать за мной, — в смысле: руководить всей еблей и в быту мне помочь, если будет потребность.

 

«4 декабря. Повел меня Санчук сразу в баню. Я думала, он меня опять трахнет здесь, но он только сиськи трогал, пока я мылась, и заставил кончить от своего рогового пальца. А сам, между прочим, в одежде был, и даже не расстегнулся!

Глаза у него ласковые и темные-темные, но не черные и не карие, а пригляделась я, — синие!

И усами, когда целует, щекочет приятно очень. А в усах черных — уже кое-где волоски седые. Несладко им тут приходится, бедолагам…

Хотела я как-нибудь не по уставу обласкать его, а по своей женской инициативе, но постеснялась. Или ждала от него еще большей ласки?..

Повел он меня после бани питаться к себе в закуток, а уж давно подъем был, солдаты нам вслед хохочут. Он им кулак покажет, они затыкаются, а издали снова: «Го-го-го! Га-га-га!..»

Я и говорю ему:

— Чего им грозите, ведь все меня тут отымеют, в конце концов?

А он:

— Отымеют, когда прикажут, а не сейчас. Сейчас пусть лучше о физзарядке думают.

— Строгий вы!

— Да? — сказал он и погладил меня по жопе.

Пришли к нему. У него комнатка есть в мазанке за каптеркой.

В соседней комнате — прапор, заведующий их хозяйством, жирный такой, а глазки свинячьи, маленькие и красные.

Сразу к нам привязался, намылился в каморку к старшему сержанту вместе со мной впереться. Но товарищ Санчук строго сказал, что командир велел мне отдохнуть с дороги. Прапорщик только хрюкнул и прочь отвалил.

А Санчук, не спеша, достал большой чугунок и поставил его на плитку. Мне показал сесть на койку, а сам поместился напротив на табуретке и ножищу в сапоге положил мне прямо меж ног, и стал нажимать не больно.

Я поняла, что нравлюсь ему, но виду не подала. Так и сидели с полчаса, поди. Он меня сапогом подкачивает, сопит, в глаза упорно и нежно смотрит. А я чушь всякую несу, как бы ничего такого не замечая. Тут и каша поспела. Это была гречка с ломтиками тушенки. Вообще-то вкусная, но малость пересоленная. Он мне протянул весь чугунок, тряпками его обхватив, и вытянул из-за голенища складную ложку. Ложка воняла ваксой и кожей сапожной, но была чисто вылизана. Мне почему-то было приятно ее облизнуть и на ее хозяина покоситься, а уж после в варево запустить.

Ну, значит, ем я кашу, а Санчук меня сапогом тревожит между ног, прямо через штаны, и волнует этим ужасно. Однако ж и жрать так мне охота было, что я даже немного досадовала: хули делает? Наебется еще, ведь старший сержант, не хуе-мое. Ишь, нетерпеж какой! А если он меня и в пизду сапожищем паять захочет?.. Но что-то мне подсказало, что это вряд ли, что он ласковый и больно мне не сделает никогда.

— Оближи-ка чобот, — попросил он вдруг как-то туманно.

Я провела языком по голенищу. Во рту стало горько, я быстро кашей заела горечь.

А старший сержантище говорит так мечтательно и чуток смущенно:

— Знаешь, я хотел бы, чтобы у меня хуй был, как этот чобот.

— А какой у тебя размер?

— Сорок шестой.

— Нет, хуя!

— Да разве ж у хуя размер бувае? А так тридцать два см, если стоймя.

— Хороший ты какой-то! Трепетный прямо весь…

— Вот мы и на «ты» перешли с тобой…

— Ой, простите, товарищ старший сержант!

— Да ладно, мне так даже и нравится, если наедине…

— Была бы не блядь, женился б ты, — заметила я вдруг ехидно.

— Ага, — сказал он серьезно и как-то мечтательно, и этим смутил меня: что ж я, как дура, над ним смеюсь?..

— Поела? — спросил он затем. — Тогда отдохни трошки, а через час сойдемся по-человечески.

Меня аж слеза прошибла от таких его добрых слов! Ну, думаю, я не я буду, если не изласкаю всего тебя, как ты и представить себе не можешь!..

Он ушел, заперев меня на ключ, чтобы прапор-сосед не проник и пузом не навалился. И проспала я, как убитая, без всяких без сновидений целый, наверно, час. А ведь хотела помыть за собой посуду, да и вообще прибраться тут у него!..

Хоть и порядок здесь, а все же хотелось мне показать Санчуку, что я благодарною быть умею, да и натоптали мы с ним с утра: на плацу-то грязищи аж по колено! Я еще, когда сюда шла, подумала: как они строевой занимаются в этаком-то болоте? Поди, полночи салаги после стираются и себе, и «дедам»…

Разбудил меня громкий разговор за дверью. Прислушалась, а это Санчук с прапором толстым спорят. Никаких доводов жирнюга от старшего сержанта не принимает: дай поебать профуру, и все дела!

Ну, слышу, Санчук нехотя открывает, и прапор первый, его оттеснив, вползает. В одних уже кальсонах он, сволочь, а брюхо шерстистое прямо все вывалилось и мотню собой закрыло.

Тоже, ебарь!..

Хотела я вскочить, как по уставу положено, а прапор пухлой ручкой своею машет: мол, лежи и давай за дело…

— Вы бы хоть на своей постели... — Санчук говорит от двери. А сам мрачный, злой, и, боюсь я, прапора он придушит.

— Не хуя! — прапор сопит. — Здесь все койки казенные...

И приступает ко мне, прямо к лицу в ссаных своих кальсонах!

Ну, делать нечего, нащупала я ему, достаю. Хрен маленький, кривенький и чуть живой, — в смысле: самую малость твердый. Ну, я провела языком, подула, стала сосать машинально, и вдруг на дверь покосилась. А в ней Санчук стоит, какой-то расстроенный весь и красный, но внимательно наблюдает. Я даже подумала, что, может, ревнует он меня, долбоеб такой?!..

И стало мне тут смешно и очень по-своему интересно. В смысле: побесить старшего сержантищу, чтобы меня потом больше ценил и любил, и по ревности не допускал много меня другим мусолить, а главное, — измываться, как иные-всякие любят, когда блядь ебут…

Да и то смешно сказать: если он меня так к старому жирнюге козлу ревнует, то как же он будет солдатне меня выдавать? Там, может, и похуястей его орлы найдутся…

Короче, сосу я и стонаю притворно так (дескать, меня забрало уж всю), а себя еще пальчиком добираю, и в пизду аж по локоть почти ввожу… А хуй-то маленький, весь на языке помещается.

— Утопнешь, дядьку! — не выдержал, закричал Санчук.

— Пшел ты! — прохрипел козлище и вдруг в рот мне спустил, сначала слизь какую-то (ну совсем глоток), а после и струйку, — наверное, от натуги.

Пришлось, как всегда, глотать.

А прапор мне по роже яйцами своими потными возит, все не может в себя придти. Потом и жопой к губам мне прилез, пришлось вылизывать. Санчук аж стонет:

— Там дембеля пришли, новую форму им выдать надо!

А прапор:

— Должен же я подмыться?

И так кокетливо!

Смеется еще, паскудник!

Ну, отвалил, наконец. Поди, в кальсонах и вышел к ребятам форму им выдавать…

А Санчук тотчас на меня и бряк! Не буду сейчас о деталях я, а только кончил он два раза, в пизду и в жопу. И так упахал меня, что я даже ласки ему почти никакой не смогла оказать: сначала-то не успела, а после и сил у нас не осталось. Полчаса затем полежали, и он даже всхрапнул чуток.

А тут ефрейтор какой-то мелкенький, но приятный ввалился без стука: мол, капитан приказал меня лучшим солдатам дать, сразу же десяти. Ну, наверно, тем дембелям, чтобы обновить им форму...

Ефрейтор выпорхнул, как только Санчук на него взглянул.

А я:

— Тебе, Феденька, неприятно, что меня при тебе дерут?

Он помолчал и вдруг вздохнул тяжело, — не умеет он смолчать, притвориться!

И мне грустно так стало…

Но делать нечего — служба же.

Встали, оделись, пошли.

А как я имя его узнала, все-таки расскажу. Это, когда он второй раз, в жопу уже вставляя, сказал:

— Ты меня без всех просто Федей кличь. А я тебя Аськой буду!

Я даже охнула:

— Откуда ты мое имя знаешь?

Но он не ответил, а вставил и закряхтел, только яйца о задницу шлеп да шлеп. Будто сам от себя бежит, торопыжка…

А после, когда спустил и на меня опрокинулся, и в ухо куснул еще напоследок, то сказал:

— Дело твое позырил. Неужто и впрямь ебаться не любишь ты?

И пальцами малафью всю по моей жопе размазывать принялся, а потом и палец в рот мне сунул. Так что ответа он как бы и не хотел услышать.

Да и какой ответ, когда такое — в пизду, в рот и в жопу — чувство?..

И с моей стороны, между прочим, — тоже.

Серьезный мен…

А про то, как меня десять дембелечков три часа без передыху драли, рассказывать не хочу. Все было как-то без выдумки, без приколов: положили на койку, и каждый по очереди подошел и вставил. А капитан фотнул их всех для их же дембельских альбомов. И небось, для своего альбомчика фоточек насбирал…

 

«5 декабря. Выехала на первый объект с Федяней. Хорошо, что шофер попался неказистый, отсосала — ему и ладно. А Федя рядом стоял, сопел, — неужели даже и к этому пацаненочку взревновал?

Но очень приятно мне как женщине, если это и взаправду так.

В машине, на заднем сиденье, Федяня ко мне не лез, а насупясь, даже харю отворотил. Я взяла его лапу, положила себе между ног. На штаны. Типа: расстегиваться не буду, недосуг нам, ведь на работе, на службе мы! Но все равно волнительно нам обоим. Он сначала безучастный какой-то был, а после все же стал гладить меня по ватным штанам. Я чуть не всплакнула. И так вот мы ехали: он с пареньком-шофером о чем-то трепался: вроде бы про войну, про чечен-уродов, а сам меня гладил так исподволь, что шоферчик наш, поди, ничего даже и не заметил.

Это и есть наша простая солдатская нежность!

А ссаки хлебать ведь каждая тыловая блядища может…

И еще я подумала, что если чечены поймают нас, то ебать меня страшно много будут. А что с нашими ребятами сделают, — даже подумать жутко…

Я очень от всех этих мыслей возбудилась и даже немножечко потекла, но Феденьке не сказала, — а то бы не удержались мы…

И все равно мне так хотелось бы кончить под настоящим фронтовиком, чтобы ему была от нашей ебли особая сладость! И даже сэкономить побольше для них оргазмов, — я ведь по пять, по восемь раз на дню могу кончить! Но вот как раз этого я и боюсь, потому что иногда после в истерике по полу катаюсь. Тогда в бардаке меня Пашка обычно пинал, чтобы в чувство привести. А тут Феденька может и растеряться. Он ведь, поди, не знает, как с женщинами в таких случаях обходиться…

Совсем уже рассвело, и солнце взошло, отчего розоватый снег на горах заблестел очень красиво. Приятно, что в такой час рядом с тобой сильный, влюбленный, готовый даже жениться мужик. Жениться? А что тут такого? Я что, не баба? И даже получше честных! Мне по части ебли опыта не занимать-стать! А с бытом освоится и любая дура, в этом я проблемы уж совсем никакой не вижу…

Ну, приехали мы на позицию. Я осталась в машине с Антошкой (так шоферчика, оказалось, звали), а Санчук мой попер начальство искать. Я вижу в зеркальце, что Тошка краснеет. Небось, гадает, сколько меня парней отымеют здесь. И правда ведь, интересно!

Тут я вижу, от блиндажиков Санчук возвращается. Мрачный, как жопа мертвого людоеда! Значит, не слабо ебарей мне тут накопилось…

Я сделала вид, что не замечаю, какая похоронная у него сейчас харя. Молча пошли в блиндажик. Там темно, тесно, пахнет сырой одежей, портянками, табаком, перегаром, каким-то (оружейным, наверно) маслом. За столом из ящиков, покрытом газетой, сидит лысоватый немолодой уже капитан с недоверчивым злым лицом, красным, но выбритым с раннего уж утра. Я знаю таких: все им чтобы было по форме, чтобы без «извращений». А без «извращений» нам, блядям, ведь же скучно! Тем более, что и хуй у таких от переутомления вечного стоит не особо. А пососать такой ни за что не даст, — разве пальцами поработать. Короче. ебет всех баб принципиально, в пизду лишь, как законную половину.

А рядом с ним, у печки — старлей в фуражке. Ряха трачена водкой, широкая, цыганистая, веселый. Ясное дело: бабник! Рожа к тому же и умная. То есть трахает по-разному, с выдумкою, с подъебкой. Я на таких западаю. Измываться — они никогда не измываются, а вот учудить могут разно-всяко.

Капитан посмотрел на меня сурово, но без презренья, — дескать, и я солдат, а не только под них подстилка. И приказал старлею — Калинычу — отвезти меня к «бойцам, которые не в наряде». А сам он — прибавил — после со мною поговорит.

Мы с Федяней и Калинычем вышли из блиндажа, и я аж охнула: так солнце вокруг на снегу сверкало!

Прошли мы метров двадцать пять молча. Я чувствовала, как напряжен мой Федя, как трудно достаются ему молчаливые эти метры. А Калиныч (он сзади шел) вдруг обнял меня, притянул за ремень к себе вплотную и потерся. Ну, конечно, там уже полный стояк в портках! Я подумала: выебет сейчас на этакой красотище, среди снегов, под угрозой обстрела!.. Кайф! И при Феде, — пускай пострадает сержантище, мужикам тоже невредно это…

Короче, я сама спускала с себя портки, кальсоны, трусы: я будто любимому спешила сейчас отдаться!

Я встала в стойку — Калиныч сам меня так согнул, без слов, и ловко впарил сразу по самые помидоры. Харил меня он, наверно, минут пятнадцать. Я устала чуток, согнулась больше и уцепилась машинально (не соображая, дура), за ремень Федянькин. А он, бедолага, перед самым лицом у меня стоял, и от него прямо пар клубился.

Короче, переживал ужасно.

А этот Калиныч мне в жопу решил спустить. Впаял с разгону, без всякой смазки, — я завизжала аж и ударилась рожей Феденьке прямо в пряжку. И замерла, — неловко мне так близехонько от сержанта поддавать Калинычу этому. (Значит, все же уже люблю я Федьку!). А тот стоит, не шевелится и — чую аж через пряжку — прямо пылает весь.

Короче, спустил мне Калиныч сначала в жопу, а после еще и пизду обдал.

А когда выпрямилась я, то старлей вдруг захохотал. И Федяня нерешительно, но тоже тут засмеялся. Я не сразу и поняла. Оказалось, звезда с Федькиной гнутой пряжки у меня прямо на лбу отпечаталась, — так я в нее впаялась.

— Я б блядям клейма такие ставил, — сказал Калиныч игриво.

— А если я замуж выйду? — спросила я, — тоже, вроде бы и смеясь.

— Выходи, хоть за целый взвод! — Калиныч ржет.

А Федяня вдруг прекратил смеяться.

И я поняла, что мои слова про семью для него — не просто так, не шутье-мотье.

Ну, пошли к солдатне. Те набежали из блиндажей, немытые, селедкой воняют, — да мне их жалко ж ведь всех, говнодавиков проклятых!

Короче, двадцать шесть человек отработала я за три часа.

Федька уходил из блиндажика часто, вроде бы покурить. Дурачок! Да в блиндажике том на пол плюют, не то, что курят!..

И все же происшествие с этой пряжкой здорово рассосало все положение. Так бы он и из автомата мог психануть.

Вечером привели меня к капитану. Он меня, немытую (так сам захотел) выеб, но только, как и думала я, в пизду, и кончил довольно быстро.

Калиныч куда-то ушел, и Федяня на время вышел. И тут я Трофиму Григорьевичу (капитану, то есть) про Федьку и расскажи.

А он после ебли довольный, добрый. Оказалось: душевный вполне мужик! Налил мне, колбаскою угостил и велел сержантища моего беречь, чтобы я рассказывала ему после всех, как его одного люблю, а солдатикам так просто, расслабиться помогаю.

В общем, капитан был за то, чтобы мы с Федею со временем поженились.

Я еще в машине к Феде пристала, стала мусолить ему, шептать так, чтобы шоферик наш не услышал:

— Феденька, ты один мне в кайф! Как и не было этих рож, — прямо сейчас хочу тебя! Хоть сапогом меня проеби, до того охота!..

Он сначала мрачный был, но когда я про сапог ляпанула, ухмыльнулся и руку в штаны мне сунул.

И я от одного его нажима — так испереживалась, видать, за день! — от одного его пальцем прикосновенья стала кончать и биться.

А шоферик — дурак — наших чувств не понял, головенкой своей мотает:

— Вот ведь блядь! И тридцати хуев ей мало!..»

 

«6 декабря. Сегодня полдня отсыпалась. Феденька с утра по делам ушел, а меня от толстого каптерщика на ключ запер. Оно-то и хорошо: высплюсь хоть по-человечески.

Проснулась я, — темнеть вроде немного стало. Я тихонько лежу, Феденьку вспоминаю. Какой же он хороший! А может, это и есть моя судьба? Не все ж с солдатней ебаться. Нужно будет его о семье расспросить. Главное, чтоб родные его не узнали, как я здесь в малафье катаюсь. И вдруг слышу: за стенкой кто-то вошел. Ну, к каптерщику толстому. Наверно, он сам и явился, потому что пыхтит, как трактор. Но вдруг, слышу, обращается он к кому-то. Типа: ты колбаски нарежь, а я водку открою. Я сразу подумала, что сейчас напьются и ко мне полезут. А может, это Феденька?

Но нет, чей-то другой голос ему, сипатому, тихо ответил. Голос молоденький, смущенный. Салабон, видать.

Я враз все просекла: вот ведь чутье-то блядское! И затаилась. А там по звукам все тотчас и подтверждается: и булькают, и крякают, и трещит коечка, и тихий вздох, и сопение, и яростное такое причмокиванье.

Я только не поняла, кто кому там.

Ужасно обрадовалась: теперь я этого прапора отгоню, пригрожу оглаской.

Но все-таки кто кому? И какой он, этот его дружочек? Может, он и со мной уже побывал?

Короче, выскользнула я из комнатки в коридор и к замочной скважине прилипла, — прямо ресницами в дверь впилась.

Так и есть! На коечке, откинувшись головой к стене (и шапка сползла почти на глаза) сидит солдатик, а этот, жирнюга… Короче, так толстый загривок и ходит, так и дергается, — с душой работает дяденька!

— «Ах ты! — думаю, — Ну я тебя выведу на чистую воду! Ты у меня попляшешь, вафлер поганый, пидар штопаный!..»

Дело, конечно, не в самом факте, а в том, что жирнюга больно уж говнистый, дрянненький мужичонка. А что сосутся солдатики, — так ведь сердцу-то не прикажешь, бля!

Мне еще, правда, и солдатика жалко стало: я б ему лучше подсос устроила. Неужто его на таких уродов тянет?

Ну, тут парень забился на койке, задергался и, тихо вскрикнув, кончил.

А прапор довольный такой, облизывает и даже себе по лысине хуем парнишки провел, — умылся. Что ж, трудовой пот, — я понимаю…

А прапор, кряхтя, поднялся с колен и говорит вдруг строго:

— Ты к этой не смей ходить. Засеку, — скажу Рустаму, он яйца тебе, бля, вырвет!

— Все же ебут ее, — солдатик возражает и поправляет шапку. Чувствую: хочет уже уйти поскорей отсюда.

— Все ебут, а ты не смей, салага! А то еще с ней подхватишь…

Вот ведь сволочь! А сам, пидар гнойный, как на меня тогда навалился?..

Ну, я к себе неслышно вернулась. А как солдатик выходить стал, я дверь распахнула и, голая, на пороге стою: будто только что проснулась, не соображаю, где я.

Солдатик охнул — красный, русый, длиненнький — и прошмыгнул, ровно заяц, мимо.

А прапор на пороге своей комнаты тоже стоит, и как я — голый, в одной рубахе. И по красным свинячьим его гляделкам просекла я, что он все понял. Ну, что я теперь про него все знаю!

Открыл он рот, да тут вошел Федяня, и прапор с размаху захлопнул дверь.

— Лез к тебе? — шепнул зло сержантище.

И что-то дернуло меня промолчать: будто я знать могла, что так просто для всех для нас это дело не кончится. Но я головой помотала лишь: дескать, не лез, не посмел, поганец. Тебя побоялся…

И весь вечер говорила я с Савчуком весело, громко, будто ничего про прапора жирного и не знаю. Словно задабривала его. Или о милости умоляла?.. Но могла ли я даже подозревать, какая это на самом деле сволочь!..»      

 

«7 — 12 декабря. Пишу уже задним числом, потому как событий было, — усраться можно. И как я выжила? Да и не только я…

А теперь все по порядку. 7-го я обслуживала в части самых передовых, а 8-го выехали мы с Федей в Кара-Юрт. И так удачно: никто нам не мешал всю дорогу, потому что Антошку куда-то отцы командиры услали, и за рулем был Савчук. Да и там, в Кара-Юрте, всего пятнадцать человек вся команда. Короче, свеженькой, можно сказать, вернусь.

А вокруг красотища! Снег сверкает розовый, с глубокими синими тенями. И такой чистый! Я говорю:

— Здесь, наверно, с осени никто еще не ходил, не ездил.

— Да снег только две недели назад как выпал. Нэ затопталы ще!

И так нежненько Федя это сказал, что во мне опять желанье проснулось. А ведь я нарочно на заднее сиденье села, чтобы ему не мешать! 

Короче, я его сзади за шею обняла и стала рожей по ней возить, и языком. А он такой горячий, шершавый, радостный, — я про Феденьку говорю. То есть ему нравится, когда я сама к нему лезу. Значит, люблю. Он помучился, после машину остановил.

Перелезла я, дура, к нему прямо через спинку сиденья. Ну, целуемся, как безумные, а после я вниз было полезла. Но Феденька говорит:

— Ты сверху седай на меня! То есть как бы ты мэнэ ебешь, — чуешь?

Я удивилась: как же сесть мне, когда ему ноги в кабине вытянуть невозможно? А он тогда дверцу открыл. Ноги наружу, а я — это самое… Ну, понимаете, что именно. Не маленькие, поди!

Я еще подумала: хорошо бы его Марьяночкиным хуем на ремешке в жопу трахать одновременно! Раз он хочет, чтобы это я его поимела. (Мужики тоже ведь любят такое, только жмутся признаться нам!).

Я тут и каптерщика вспомнила, и это меня еще больше распалило. То есть, мужчиной почувствовала себя. А Федька стонет, тащится, сапогами по подножке аж лупит. Наверно, и орали мы очень сильно, — кого ж здесь бояться? Горы кругом одни да снег чистый. Только про ор я не особенно уж и помню, до того мы одно с ним были. «Мужикобаба нерасторжимая», — так это состояние Пашка-пидар определяет.

Кончила я, по-моему, раза два или три, — но точно, что не один! Упахали мы друг друга так, что я задницей голой даже холода из открытой дверцы не замечала…

Потом Федя лежал, вытянувшись подо мной, весь огромный, а глаза закрыты. Он даже всхрапнул чуток. И я, наверное, тоже. А хуй его все во мне, так что он у нас как бы общий теперь, на двоих оказался.

Разбудил меня холод на жопе. Я дернулась, повернулась. Ну да вы, поди, уже сами догадались: сами ведь люди военные! Короче, это у меня в булку не зима дышала, а дуло ствола. Я и рта раскрыть не успела. Черные, бородатые мужики в камуфляже. У всех автоматы и еще ножи, кинжалы, финки на ремнях. Человек их было, наверно, восемь.

— Дернешься — шлепну! — сказал одними почти губами бородатый (тот, который в меня ствол воткнул). — Буди своего раздолбая! Кончилась ваша лав стори…

И хотя у него тоже была бородища черная, а на голове папаха косматая, но почему-то я поняла, что он русский. Может, потому что сказал про лав стори? Откуда джигитам такие слова известны? Да нет, не то, — было в нем что-то такое, нашенское. (Потом так и оказалось: бывший капитан российский, Пустовойтов его фамилия).

Но тогда я ничего такого еще не знала, а только поняла, что пиздец нам с Федянькой.

Ему-то — уж точно…

Бля-адь!..

А хрен его все во мне, еще и не просох от любви, ебена курва!.. И почему-то тут у меня впервые чувство к Феденьке возникло, будто он ребеночек мой, будто я его сейчас как бы рожаю. Вот только для какой-такой жизни?

Нет, для смерти, наверно, лютой…

Я тихо так поежилась, хуй из меня выскользнул. И я осторожненько прошептала:

— Феденька! Просыпайся! Пора уже: пришли за нами…

Он тотчас глаза открыл, будто только и ждал моих этих слов. (Потом Федя мне сам признался: подозревал он, что это с нами может случиться. Ему даже приснилось накануне, что его по рукам какие-то толстые злобные мужики вяжут. Вот и говори после этого, что вещих снов не бывает…)

Сползла я с Федяни, вышла и из кабины.

— Можете оба не застегиваться! Не пригодится!

Это абрек смеется. Пустовойтов, в смысле. И другие джигиты заржали следом.

Странно, что меня они не стали сразу ебать. Даже и застегнуться, в конце концов, позволили. А потом вылез из кабины и Федя. Ясно, что портки придерживает.

А Пустовойтов ему:

— Руки вверх, сволочь!

Ну, Федя руки поднял неловко, а штаны на сапоги тотчас упали. Штаны-то широкие, ватные. Я даже боялась на хуй его посмотреть. Думала: ведь отрежут, суки! Еще и драть при мне станут. Короче, я в эти минуты не на Федю, — на снег истоптанный все смотрела.

И как они так неслышно смогли подкрасться? Эх, курва, курва я последняя-а!.. Это ж надо было посреди гор ебаться!..

Двое обыскали Федю, цапанули у него пистоль. Потом один говорит:

— Можешь одеться! — и так брезгливо. Дескать, ты нелюдь, мразь.

А другой возражает, (помоложе который):

— Одеться-то он, конечно, может, но только… — И что-то добавил по-ихнему, так что все засмеялись.

А тот, что постарше, плюнул и сразу отошел от нас. Ну, короче, в руках у молодого нож сверкнул. Я в миг смекнула, что он Феденьке все отрежет! И закричала дико, завыла. Пусть уж лучше меня, меня, собаки!..

Пустовойтов меня ударил, — под дых вырубил. Упала я и, кажись, на минуту даже сознание потеряла. Но холодный снег быстро в чувство меня привел. Поднимаю голову: а молодой с Федей по снегу катаются. И что самое страшное: молчат оба, только кряхтят, постанывают. Услыхала я, как сухо, зло щелкнуло сразу два-три затвора. И тут мне по черепу сапожищем въехали!

Все помутилось…

Жизнь окончилась.

………………………………………………………………….

Очнулась я от холода на лбу. Открываю глаза: темнотища, ничего не видать. Но чувствую: рядом есть кто-то, шевелится. Подумала: крыса, поди. Нет, шершавая рука легла мне на лоб.

— Кто ты? — спрашиваю. Однако ясно мне уже, что лапа мужская, но не Федина. Его бы руку я сразу узнала!

А в ответ мне — только вздох, очень глубокий. Еще мне яснее стало, что мужик. Но — вот ведь натура блядская! — почуяла я, что он как-то не как мужик, а просто как человек меня пожалел. И тут я, правду сказать, со страху чуть было не обоссалась. Если самец не хочет меня — значит, и впрямь ему крышка. Полный пиздец выходит!

Я нашарила руку во тьме, дернула за нее, а мне в ответ — мычание лишь одно.

— Тихо, девка! У майора язык отрезали, — сказал тут глухой, перебитый какой-то голос.

— От-трезали?.. — испугалась я. — А ты кто?

— Я шофер, Григорьев Иван. А это — майор Вялин Сергей Геннадиевич.

— А где мы?

— В зиндане. В яме.

— И что с нами будет? — Глупо спросила, конечно.

— Что духи захотят, то и будет… Тебя — ебать покуда без передыху. А нас с майором скоро, наверно, в расход уже. На куски, бля, порубят…

Иван сказал это так просто, — так равнодушно сказал, что я даже как-то и не поверила. Вроде бы шутит он.

Потом мы разговорились. Оказалось, они с Пустовойтовым и Вялиным выехали на ту дальнюю заставу, куда и мы с Федей было намылились. А духи их заловили. Пустовойтов, сучара, сдал! Пустовойтов — шакал, ненавидит все русское, считает, что жизнь его обманула. Типа: лямку тяну, а в кармане всего имущества — свой хуй да пистоль казенный. Вот он и решил перейти к чеченам, а чтобы наверняка они его приняли, — сдать Вялина. У Вялина отец — генерал в Москве. Уже пять пальцев майора отцу послали, а также язык и ухо. А отец деньги все никак собрать не может. Шутка ли: триста тысяч «зеленых» ему за сына они назначили!

Вот где, блядь, от ужаса обосрешься!

И тут я первым делом о Феденьке моем миленьком вспомнила! Его, поди, и рубить на куски не станут: безотцовщина он, детдомовский. Мать у него — шалава поселковая; кто отец, ни она, ни Федя не знают. (Я только перед самой поездкой все такое  выяснила. Это меня и обрадовало тогда: не нужно его с родичами делить. А вот оказалось, это, как раз, и плохо!).

— Но может, наши все же освободят? — говорю я, сразу вся захолонув ужасно.

— Жди! — ответил Ваня и рассмеялся нехорошо. И все больше, все громче, с всхлипами, вдруг заржал. И майор загудел, захрипел. И от смеха слюной прямо на рожу мне стал литься. Так густо! Так страшно, бля…

То есть, они уж не верят, что отсюда живыми выберутся.

И тут на меня вдруг такой кураж напал! Ах вы, думаю, пидарасы гнойные, духи рваные, — меня вы хоть танками раздерите, а любви моей, нежности моей, пусть и блядской, не дам вам ни капельки! Все этим, нашим, миленьким — напоследок!

У майора хуй не стоял совсем, а Ванька еще ничего, поднялся. Я оба в рот запхнула и, как бешеная, грудями об ноги обоим трусь. То есть сама я кончила раза, поди, четыре! Тут и Ваня залил нас с майором у меня в ебале. Но жиденько, горьконько малафьи. Откуда ж калорий здесь поднабраться?

И молодого добили, суки!..

Ну, повалились мы на солому охолонуться. А Вялин, товарищ майор, вдруг положил мне руку на рожу и не-ежно так по ней водить, гладить стал. Как доченьку, е-мое! Я хотела пальцы его в рот себе засадить для большего, чтобы, кайфа. Но он не дал. И тут я в пятый раз, наверно, кончила и закричала ужасно! Такого ужаса и любви я до того не испытывала. И не к майору к этому горемычному, а вообще — к человеку.

Ну, меня вы поймете, если еще вы люди…

Тут вверху светом вдруг полоснуло: крышку в погребе приподняли и вбросили к нам Федяню. В тельнике, портки располосованы — как крылья по сторонам взметнулись. Сапог нет: а очень хорошие были у него яловочки на меху. И вот такой, значит, босой птицей — к нам.

Блядь маманя моя родная!..

Хлопнулся в солому он на мешки прямо передо мной, застонал и в обморок провалился.

Я к нему метнулась, обмахиваю всего, в жопу сползла, стала языком ласкать. Там дерьма кровавого, малафьи чучмекской! А я стонаю, плачу, ору, — и так важно мне почему-то было, чтобы там чистенько стало, чтоб ни следа паскудства! Ровно я квартирку свою убирала, — вот ведь как! А эти смотрят сверху, свесились аж. Гогочут духи!..

Короче, убралась я очень там чисто, чтоб без привкуса железного от кровищи. Федяня в себя приходить вроде начал, а эти меня крюком с петлей цапанули — дыханье перехватило.

Ну, подтянули к проему, вытащили наружу.

Я тотчас от света ослепла, да и отдышаться никак не могу. Упала им под ноги. И тут мне сапогом на руку наступили больно. И не отпускают. Я застонала, да толку — хрен! И Пустовойтовский голос хриплый ржет прямо надо мной (его, видно, сапог-то был):

— Как ты этого пидараса сейчас ласкала, так и всех нас теперь обслужишь!

А я-то, дура, решила твердо: пусть дерут, как и куда хотят, но нежности моей не добьются, козлы злоебучие!

И вот тебе на: самое чтобы нежное с ними я учинила! В насмешку над любовью моей, сволочи, гнидища мокрохвостые! Залупу им, сукам, на воротник!..

Ну, сжала я зубы до хруста аж. А кто-то мне ноги уже раздвинул и носком сапога прямо в пизду норовит ворваться. Просто ведь ужас, какая боль! Однако же получилось… Я еще успела подумать: ну, все ж и разъебище я крутое! Не с гордостью, а как-то даже почти с испугом подумала. И тут меня (думаю, Пустовойтов) — прямо в рот другим своим сапожищем. Да со всего размаху! Я криком, зубами, кровью захлебнулась тотчас. Вырвало тут меня. А он наклонился — и ведь точно это Пустовойтов, собака, был! — палкой резиновой в рот влез и давай там шарить, ровно это очко в сортире.

Короче, остатки зубов все наружу выгреб.

Ну, я от боли вся обмерла. И тут один чучмек сказал — видно, немолодой уже (я их лиц и не видела, вся в крови, глаза тоже мне залепило блевотиной и кровянкой):

— Пускай отдохнет! Сейчас она ничего не сможет…

Короче, швырнули меня опять в подвал. Не помню, как я на солому хлопнулась: видно, еще в полете вырубилась.

Очнулась от шороха. А открыла глаза: темнотища, и только Феденькин горьковатый запах. Я-то его от любого ведь отличу, не напутаю… И тотчас мысль: беззубая я ж совсем! Беззубая, как старуха!

Вот теперь он точно меня разлюбит…

Выхаркнула я кровянку в сторону, да в темноте прямо ему на рукав тельняшечки, дрянь такая, видать, впаяла! Блядь я неповоротливая! Одно слово — растыка, дрянь!..

Но слышу: хлюпнул он смачно так. Слизнул, что ли? Не поверила я, спросила. А он — хлоп на меня всей рожей. И ну целовать взасос!

Хотела я губы спрятать, да не тут-то было! Так с ним мы никогда еще не целовались. Потом он меня ебал, — как вызов им всем, шакалам! И то ведь сказать: в последний раз, может, хуем своим во все дырочки меня брал-таранил!..

Короче, переживания прям такие, что дальше лучше б одна лишь смерть. Считаю, тогда мы с Федей и поженились по-настоящему. То есть, «расписались в книге жизни и смерти», — как сказал один очень грамотный гражданин полковник, когда меня в армейский бардак оформлял.

Сколько времени прошло, я не знаю. Мы оба как бы во сне валялись. То есть и чуем друг друга возле, а все как бы не наяву.

Вдруг заскрипело над нами и посветлело вокруг. Я вздрогнула, — поняла, что закемарила.

— Эй! Красавица! — закричали визгливо сверху. — Заждались все тебя!

И хохот дружный.

Ясненько…

Ну, ткнули мне крюком холодным в башку, потом за пояс подцепили (чучмеки все ловкие, со скотом работают и живут) и наверх выволокли.

Погреб наш во дворе как раз находился. Вижу: ночь уже, фонарь во дворе горит керосиновый, и оконца в доме светятся. Значит, устроят мне пир горой? Или уже на муку вытянули из-под земли?

Трое молодых сразу лапать стали. Толкают к двери в дом и лапают, и о чем-то между собой лопочут. Ржут, как кони необъезженные.

Тут какой-то чебурек постарше из дома вывалился, крикнул им грозно, — молодые отстали, быстро передали ему. Этот лапать не пристроился, сразу проводил в комнату. Я вижу: чернобородый, в папахе, лет тридцати пяти. Я, наверно, так его испугалась, что даже и страха не почувствовала: онемела вся.

Ввел он меня в комнату. В ней лампа керосиновая горит посреди большого стола, стол — без клеенки, без скатерти. На нем — бутылки водки и большие тарелки, на которых горой всякая чучмекская жрачка. У керосиновой лампы сидят Пустовойтов и седобородый чечен в папахе. Я рассмотрела Пустовойтова тут получше. И впрямь на чечена похож он: бородища черная, голова бритая. Правда, нос не такой большой, как у этих. Только сам он лютее их, мне кажется.

— Что, — говорит предатель, — попалась, птичка? Не горюй, сестреночка! Ты еще послужишь делу ислама! Вот, к примеру, Мусу Ахматовича посредством тебя потешим. Как, хочешь помочь нам?

— А что нужно делать? — я лепечу.

— А сейчас узнаешь! Саид, зачем не привел ее шоферюгу? Они теперь у нас в одной весовой категории выступать будут…

Саид (тот, что привел меня сюда) что-то крикнул в сени. Пустовойтов кивнул мне приблизиться, взял бутылку со стола (уже открытую, слава богу!) и сказал, насмешливо, блудливо лыбясь:

— Вот это мы для твоей пизды хуй такой приготовили. Будешь с ним, как с мужем, жить. Во-первых, такой ядреной малафьи ни у одного парня на свете нет. Так что цени, как мы тебя, срань рваную, уважаем. Во-вторых, он всегда надроченный, и сосать не надо. А в-третьих, если будешь, блядь, залупаться, мы ее разобьем и поженим вас с разбитым концом. Сечешь, сикуха?

И водит, водит ее горлышком у меня по штанам…. А чечены смотрят, посмеиваются, но я вижу: презирают они Пустовойтова.

И он это, конечно, чувствует.

— Это ж солдатская блядь, подстилка, Муса Ахматович! — обращается он к старикану. — Мне Арефьев ее сдал вместе с сержантиком.

(Тут я ахнула: Арефьев — это жирнюга прапор, наш с Федей сосед!)

— Пуст раздэнэтся! — милостиво покивал головой Муса. То есть, самому ему мне и слова-то обронить западло.

Ну, стянула я шаровары почти до колен, благо, что уже итак рваные все были. Трусы, само собой, тоже клочьями. Но главное-то не это. Главное: вся пизда от грязи и ваксы черная. Пустовойтов аж присвистнул. Типа: во достижение!

Его, сволочи, достижение…

Короче, бутылкой в меня он въехал (ничего, даже приятно, прохладно). Подрочил в пизде аккуратно и вынул:

— Отхлебни, сестренка!

Я исполнила, и мне стало теплее и все равно.

Тут привели и Федю. Я как взглянула на него, так и охнула: весь в синяках, лицо черное от кровянки. Одежда изорванная, штанов-то и вовсе нет.

— В общем, так, ребята! — Пустовойтов распоряжается. — Мы уже тут все обмозговали, и диспозиция ваша такая, значит. Ты, бабочка, Мусе Ахматовичу пока сосешь, а боец тебе язычком очко готовит. А то мы по-сухому в него прорвемся.

Да что ж я за блядища-то, господи боже мой! И Федьку мне жалко — страсть, и интересно все же… То есть, на Мусу мне насрать, конечно, но Феденьку в жопе (в таком вот виде) тоже ведь любопытно мне ощутить. К тому ж и его ебут… То есть, я подумала, что мы так будем, как одно тело, — близость, какой никогда больше не будет! И может, это вообще наш последний трах…

— Если сделаешь, я себя изувечу… — выдохнул Федя. И так страшно, сипло сказал!..

— Идэя! — Муса вступил. — Оторви эму хуй, он эму болшэ нэ нужэн.

Я как заору!.. А чучмеки все ржут, шакалы. Их, кроме Мусы и Саида, еще четверо набежало, — Федю они ввели.

— Бэры! — Муса через стол метнул нож Пустойвотову. И тут, я чую, струхнул он все ж. Сбледнул с лица, смутился, отвел глаза.

— Муса Ахматович, джигиты лучше бы сделали… — заметил Пустовойтов.

— Оны — джигиты, ты — палач! Ылы тэбэ его жалко?

И молчание жуткое, хоть сразу, сейчас помри.

Федя вдруг взвизгнул как-то тоненько, прям по-детски, и бросился на Пустовойтова. Цапанул его за плечи и ну башкой о край стола молотить.

Видать, Федька сразу хорошо эту сволочь шандарахнул черепушкой-то, потому как Пустовойтов только два раза кулачищами маханул. Он его, как кутенка, замял, Федяня мой!.. И напоследок так саданул затылком о край стола, что по всей комнате разлетелось что-то сероватое, мокренькое. Ясно, что: мозги. Мне на губу попало. Тут меня вырвало прямо Мусе Ахмтовичу на грудь.

Он вскочил, что-то зарычал чучмекам. Те стволы выхватили. А Федька ка-ак по лампе бутылкой пустой ебнет! Сразу тьма, кто где, — ни хуя не поймешь! Я по запаху блевотины только Мусу Ахматовича различить могу. Тут меня к столу прижал кто-то, и в руку мне железо холодное впилось. Нож! Ну, я поняла, что терять нам с Федяней все одно теперь нечего, цапнула нож и в запах Мусы резко, зажмурясь, всадила.

Как же он завизжал! Как пацанчик, прям… Даже жалко теперь его.

А тогда все же стали они стрелять. Я на пол хлопнулась и об одном только бога молила: чтобы Федя живым остался! А надо мной белые ленты огня несутся. Страшно, муторно…

И тут вдруг что-то случилось. Что — я после уже узнала, — но тогда ничего и не поняла, в миг отпала. Грохот и треск прямо, как в голове, раздался…

 

…Третий день я от Феди не отхожу. Все забросила. Он иногда еще бредит: контузия. Но утром сегодня узнал, наконец, меня, улыбнулся. Я его покормила. Рассказала ему коротко, что тогда наши внезапно налетели на чеченов. Мусу раненого цапнули аж в Моздок, он какой-то важный хрен оказался. Пустовойтова Федя убил. Еще троих чечен положили. Я и про жирного прапора нашим уже рассказала. Так что все в порядке, — все будет в полном порядке, как доктор сказал.

Феденька улыбнулся, облизнул губы и два только слова прошептал мне:

— Дай им!

Я улыбнулась в ответ: дескать, дам, — конечно же, дам солдатам! Герои, освободили нас, — как же не дать им всем?

Хотя, если честно, они тогда и разрешения не спросили.                                                                

© – Copyright Валерий Бондаренко

 

 

 

 

 

E-mail: info@mail

 

 

 

 



Техническая поддержка: Ksenia Nekrasova 

Hosted by uCoz