1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

 
О ПРОЕКТЕ
ПУТЕВОДИТЕЛЬ
ЗОЛОТАЯ ПОЛКА
НАШЕ ТВОРЧЕСТВО
ЛАВ СТОРИЗ
КАЗАРМА И КУБРИК
МЕНТЫ И ЗЕКИ
ШПАНА
САДОМАЗОТРОН
МЕСТА ОБЩЕГО ГЕЙ ПОЛЬЗОВАНИЯ
СМЕхуечки И ПИЗДОхаханьки
НАША ПОЧТА

 

 

Напиши...

Домой...

Что это?

 

                                                      АКЫТ

 

«Кто знает, откуда появилось творение... Знает тот, чей

престол выше небес, а может   быть,  и не знает.»                                                                                                 (Ригведа)

 

 

 

...Опять ему снилась тропа в горах. Странной, чуждой какой-то серой ниткой петляла она внизу, среди черных, похожих на суконные складки скал. Ледяной, скользящий дух пропастей вокруг, искажавший звуки, превращавший и шепот в гром; черное, в звездах, небо и этот похожий на вереницу сонных блох караван внизу на тропе, - все это казалось видением, миражом;  понуждало протянуть руки и смять, отбросить эту чем-то грозную и безнадежно мрачную панораму.

Где-то (рядом совсем) гнездился в горах дацан. Он еще не видел его, но он его чувствовал, грезил, - полувидел во сне и сквозь сон этот таинственный монастырь, его могуче-черные, скошенные внутрь стены, ограждавшие монахов больше от духов, чем от мечей. Там, в этом монастыре, в квадрате его циклопических укреплений, был большой плоский двор и храм с рощей резных пурпурно-зеленых колонн внутри, пышных и эфемерных одновременно, и медная, круглящихся форм статуя сидящего Гаутамы на длинном помосте в обрамлении увядших цветов и свечей, - и дальше узкие кельи, и неразбериха других еще помещений, назначенья которых он ведать не мог, но которые были безусловно необходимы. В этих помещениях, частью и глинобитных, были циновки, тощие и колючие, на них спали худые, как подростки, бритоголовые люди.

И - словно сон одного из них - ему привиделся тотчас бритоголовый солдатик, с изжелта-смуглым, в голодных морщинах лицом. В пятнистой мокрой спецовке и больших резиновых сапогах он сидел на корточках посреди сверкавшей грязи и суеверно-скупо мыл черные, разбитые работой  ладони, - ловил ими, как живую,  струю, сочившуюся из крана у стены возведенного ими дома.

Он посмотрел на меня внимательно и печально.

 

...А Бегак его не еб. Это делали Шагов и Скородумов. Шагов - высокий мосластый «дед», родом из Нальчика, с лениво-подробным южным акцентом, с пегими волосами, что, как иглы, торчали над низким  лбищем борца, - однако ж и над роговыми очками. Скородумов - очень бледный брюнет из Москвы с темно-карими и такими презирающими глазами, точно это были глаза демона или кого-то навродь того.

Скородумов первый сжал как бы приветствием яйца Акыту в бане.  И ласково попросил. Акыт помотал головой испуганно и тоскуя. Но Скородумов подходил к нему всю неделю. И разглядывал молча, и молча курил.  И смеялся нехорошо глазами. Он терпеливо покуда ждал. Акыт нервничал и ронял предметы. Скородумов холодно, насмешливо матерился вслед.

Потом, через неделю почти, пристроился рядом Шагов.  и вместе со Скородумовым стал Акыта уговаривать, - дескать, что он же, Акыт, совсем загнется, ведь не в тайге ж; а так они его защитят хотя бы. Чего ему, на хуй, стоит?..

Ночами Акыт плакал. Но не к Скородумову с подлым взором его, а к Шагову он к первому потянулся. А Скородумову машинально, уж просто так.

А Бегак, прапор, его не еб. Он и сам (понял Акыт) был такой же. Он был нежный, как девка, Бегак этот. С острым носом, длинный, нескладный, тихий. И вот еще что: голова у него всегда была как бы втянута в плечи. Точно от страха.

Да и не мог не бояться он этих своих желаний...

Скородумов как-то, смеясь, сказал, что Бегака надо тоже, чтобы у Акыта был друг, чтоб мог и ему, Акыту.

Но Бегак тих был, таился.

 

Со Скородумовым встречался Акыт всегда, в любой своей жизни. Однажды тот был касаты-шаман, знаменитый на всю тайгу. Акыт, впрочем, знал, что Скородумов всегда был колдун: кровь у него такая.

Касаты-шаман -  бледный до синевы, черные жесткие волосы стрижены под горшок. Он в куртке оранжевой, как у дорожных рабочих, но с бубенцами по вороту и подолу, со свастикой, дегтем рисованной на спине, с бубном в руке, с облезлыми (когда-то, наверно, красными) деревянными бусами на точно девичьей, лебединой шее. (Акыт-то знал, что Бегака тот убил однажды, а кровь его выпил всю, - так нежность его себе забрал, пригодится... Когда только было это, в какой их совместной жизни? А впрочем, не все ли равно? Время ведь нераздельно...)

... Опять камлал касаты мужикам в длинном сарае. Свечка мигала в середине стола, только себя освещая. Народ вокруг собрался все темный, таежный, хмуро глядел на визгливый топот и бабьи метанья шамана.

Дух Удэгэ явился, наконец, из костра бледною струйкой дыма, - как всегда, сопливый и недовольный. Касаты сграбастал его досадливо, что долго не просыпался, и за пазуху положил.

Нужны были все же другие духи, посильней: охота на медведя предполагалась. Мужики матерые напряглись вокруг. Напряглись, но привычно не верили, что шаман поможет.

Помог, однако.

 

- Андрындрыг-бындырдрыг! Сука ебаная! - касаты рвет зубами кусок непрожаренной медвежатины; Акыт возле подбирает с земли внимательно все обрезки с салом. Хорошо мужики заплатили Скородумову-касаты: весь загривок медвежий ему отвалили. Теперь у шамана промысел бойко, должно, пойдет. Раньше касаты верили все в тайге, даже русские, если охотиться наезжали. Нынче веры в тайге меньше шаману стало. Сильно много пьют теперь ульчи и сгорают ох быстро; крадут, убивают друг друга, и за грех это все не считают. А чуть чего - не шамана, а доктора зовут или какое начальство из милицейских. Но Скородумова-касаты все ж боятся. Даже Акыта побаиваются, хотя и смеются: он - касаты-жена. Однако ж он ученик шамана! Все тайны касаты он знает, все видит, когда тот камлает: и девять слоев небесных, и под землей все ходы, и водных духов - баб зеленовласых и приставучих. Только вот вызывать их Акыт страшится. Скородумов сказал однажды, что Акыта они убьют, Акыт ведь в шаманы непосвященный.

Наевшись, Скородумов валится жирным рылом к небу.

А оттуда, сверху, солнышко светит, на  щеках касаты блестит.

Шаман сопит, засыпает. А Акыт вроде бы тоже дремлет, но душою уходит он. Раньше касаты всегда про Акыта знал, куда тот душой полетел-помчался. Однако ж недавно Акыт открыл: есть убежище от глаз касаты-шамана! И убежище это - мысли о Шагове, надо только его духа-кулунду ти-ихо, настойчиво так позвать.

Кулунду этот на Шагова весь похож.  Только кулунду маленький, охотно в голове у Акыта прячется, там и ест, там и спит. А ночами к Акыту прямо в сон приходит в черной бархатной униформе, в высокой фуражке с черепом из литого старинного серебра, с тоненьким злобным стеком. Лицо у него суровое, сразу видно: начальник. Но во сне улыбается он Акыту, как улыбнулся однажды, когда в другой какой-то там жизни заплакавшего Акыта погладил по голове.

Широкая улыбка у Шагова-кулунду, мужская, простая и щедрая,  - но и умная. У бабы обычно хитрая, все бабы таят чего-то. А кулунду Шагов - наружу весь; но по-умному весь наружу, ибо строго и просто себя блюдет, помня всегда силу свою. Кажется, он совсем не боится смерти; он другим зато смерть дает очень щедро.

Вот и нынче в полудреме своей Акыт наблюдает за ним украдкой. И видит плац, от пылищи белый, и серо-полосатые люди - а может, уже и трупы - рядами на нем лежат, как грядки. Ходит Шагов меж ними, узкими сапогами, очками сверкает. А день солнечный, очень теплый, ветер колючей проволокой вокруг плаца звенит так звонко, - и запах сена,  медвяный, хмельной и сонный, откуда-то навевает.

С лугов, наверно.

- Шагов! - Акыт кричит. -Я здесь!

Шагов видит его, улыбается; манит, кивает, зовет. Вот уже и Акыт через ряды навстречу ему прыгает, радостный, как щенок: друга, однако, встретил!

Вот только друг ли Шагов ему? Скорей иное: учитель. В какой-то  другой  там жизни был Шагов начальник ему, - маленький, но начальник. То есть, были они как бы и ровня даже, да у Шагова кулаки, рост, мозг, - все оказалось крупнее, что ли. К тому же на год раньше пришел он в ряды. В ряды чего - Акыт уже и не помнит; было это все в прошлой жизни. А вот по этой жизни Шагов - наставник ему, учитель. Скородумов - тоже, конечно, учитель, но он Акыта все больше с духами лесными знакомит, - верней, пугает ими. А Шагов чему-то другому учит. Правда, чему, Акыт пока и понять не может: он обзывает духов демонами надменно, и считает даже, что они не главное, а главное - пустота, «нирвана».  Это Акыт понять не умеет еще, но бодро возле Шагова через трупы переступает, в глаза заглядывает ему.

Но вместо глаз у Шагова - очки темные. Что за ними - Акыт не видит...

...Узкоколейка среди тайги. Насыпь, лиловая от стрел иван-чая.  Мошкара звенит густо, липнет к потным рукам и лицам. Касаты Скородумов прячется в зарослях, на земле лежит. Рядом Акыт в одних черных трусах рваных, изжелта-смуглый, торчком лопатки.

- Вон, гляди! - касаты в сторону насыпи пальцем тычет. Там серые шпалы навалены возле рельсов.

Наконец, издали спорый, ритмичный дребезг и дрязг дрезины. А впереди бежит эхо по просеке то слева от полотна, то справа. Эхо голое, с белым от страха лицом; оглядывается; еще; еще...

И юркнуло вдруг в тайгу.

- Вон, гляди!

На дрезине их десять, в одних оранжевых дорожных жилетах. И трое солдат с автоматами. Под придирчивый и подробный молодой их мат машут кувалдами, шпалы таскают.

- Это кто? - Акыт шепотом, в страхе: может, духи?

- Негры это, - касаты подползает к насыпи ближе, ближе. Акыт за ним тянется сквозь колючки, раздирая себя, трусы... Совсем близко зажимает в испуге нос.

Зато ноздри Скородумова-касаты круглы и трепещут яро. Шепчет он что-то; гримасой дергается лицо. Зачем, однако? Мухи на него и сесть сейчас побоятся...

...Крайняя, тоненькая, с бритой полупрозрачной головкой на цыплячьей какой-то шейке делает шаг в кусты. Расставив ноги, присела; мочится.

Акыт глотает слюну зачем-то. А касаты тянет, все тянет украдкой зеленый и мягкий, обрызганный ей и росою мох, - тянет его к себе, на себя, под брюхо. Та увидела это вдруг, но очарованно ползет, плывет уже вместе с мхом в цепкие лапищи касаты.

Тихо охнув, упала в воровские объятья прекрасная полонянка.

Акыт следом бежит-несется, натыкаясь на сучья голой-то красной грудью.

Выстрелы за спиной все растеряннее, все глуше...

 

Яркие языки скачут-прыгают по поленьям, сыплют алые искры в серый пепел, поленья трескаются, оседают покорно. В кустах застыл слабый, вечно сопливый дух Удэгэ, похожий на клок тумана.

Девушка хватает куски медвежатины прямо из рук касаты, кусает за пальцы жадно. Жир течет с подбородка прямо на высокую грудь девицы. Касаты Скородумов жмурится; вдруг хохочет.

Зажав нос, Акыт глядит на девушку изумленно. Он таких еще не видал, не нюхал. Девушки в тайге (если, конечно, встречались) были наглые, грубые, - пьяные приставали. Их лица продубили солнце и ветер, кожа обычно была в морщинах, бровей-ресниц часто вовсе не наблюдалось, зато за ушами, обычно узловатыми, как коренья, торчали тощие, ровно хвостики крыс, косицы.

Эта девушка была красиво обрита, с глазами черными и раскосыми, -  и такими хмельными!.. А на лобке у нее блестело кольцо и в нем звездочка с пятью рубиновыми лучами.

- Лю шао сяо ю! - щебечет девушка наевшись. Она отирает подбородок черной от грязи лапкой. Она понимает: нужно ведь отработать.

Акыт закрывает глаза. Теперь он вспомнил, вспомнил!..

В первый раз она вышла из черного мерседеса в той другой, немножечко странной жизни, где Акыт носил тяжелые сапоги, сам бил кувалдой по сваям, - его ебли сослуживцы, - она же была принцессой в изумрудном блестящем платье, - и она вышла, вышла тогда из черного мерседеса! Ее волосы были тогда цвета вишни и стрижены коротко, как у мальчишки, а концы прически загибались на щеки, как ласточкины хвосты.  А перчатки - перчатки нежно розовели, короткие и рябые. Были там сумочка, туфли - все из сказки, - но Акыт по серости по своей этого не заметил уже, он понял главное: что принцесса!

Она вошла в темный подъезд, а дети неслись со всего двора: мерс, настоящий мерс!..

Это было в начале мая. Зелень рванула в тот день из почек, и очень остро и горько запахло тополем вскоре после дождя. Правда, Акыт постарался суеверно забыть виденье, но черный мерс все лез ему на глаза. И тогда он с головою ушел в работу.

Как мерседес уехал, Акыт вроде и не заметил.

Но потом она уже на белом ауди приезжала, каждый раз в новом платье и с новой прической даже.

Ночами она являлась к нему в смрадный сумрак казармы и ласкала ресницами его щеки, шею и грудь,  щекотала под мышками языком (раздвоенным, как у змейки, полагал Акыт почему-то), - и затем жгучим комочком, как с горки, катилась в пах...  Но тут за руку его тянул Шагов иль Скородумов, или какой-нибудь Иванов, и Акыт шел следом в сортир покорно, и там упирался крепко и равнодушно руками в изрезанный подоконник...

...Как-то - уже в июле - когда они кончали дом напротив, Акыт оказался рядом с низким окном хрущобы. Он заглянул завистливо-машинально в прохладный и тихий оконный зев и увидел ее, принцессу!

Она стояла у окна  в узкой кухоньке. За ней белел, круглил свои формы старый вместительный холодильник, над ним тикали красные пластмассовые ходики в виде домика. На стенах, отделанных золотистой клеенкой, пестрели ложки, салфеточки, рукавички, - все, как обычно, бывает у хорошей хозяйки.

Но Акыт рос в тайге, и кухня сказочной ему показалась. Он стоял среди кустов, потный и грязный, как дикий зверь, в яркой зелени растворенный, а принцесса смотрела сквозь него мечтательно, отрешенно, и скулы розовели у нее, - от грез, наверно.

Тут в кухонной двери появилась женщина всклокоченная, седая, с каким-то лихим испитым лицом. Только глаза у нее горели молодо, яростно-голубые. Она ползуче и дерзостно обняла принцессу, и впилась в шею ей бледными губами.  Акыт охнул, но что-то (опыт другой какой-нибудь жизни?) ему подсказал, что это поцелуй всего лишь. Черная джинсовая рубаха на женщине при этом приподнялась, и Акыт увидел бритый розовый треугольник и на нем - серебряное колечко.

На следующий день солдат не повезли к тому дому. Их заперли в казармах, потом не дали обеда. Поползли слухи, но Акыт не догадывался еще, что все они теперь живут в другой, еще более скудной и страшной жизни.

Ночью стреляли уже за забором  пригородной их части.

 

- Ю си у ю! - вновь обратилась принцесса к двум безмолвным мужчинам. Она тотчас же распознала, что главный здесь не парень в длинных черных трусах, а человек с белою нежной шеей, в оранжевом жилете дорожника, обшитом крупными бубенцами, с тяжким и сложным  взглядом. Главным был тот, кто ее кормил.

- И уе и еу сю ля! - ответил этот странный человек принцессе и завороженно потянул с себя холщовые шаровары...

Дух Удэгэ в кустах засопел сердито.

 

Ночью Акыту приснилась мать.  Она была морщинистой, желтой,  с иссиня-черными волосами, собранными в пучок так туго, что сквозь них белела кожа, и голова, казалось, светилась. Она ходила с трубкой в гнилых зубах, всегда в одной и той же грубой болотного цвета штормовке, иногда надетой на голое тело, и в холщовых простых штанах.

У нее было девять детей: пять сыновей и четыре дочки. Каждые два года рожала она по ребенку; не все выжили, но те, кто выжил, были телом крепки, а духом суровы. Мать любила Акыта больше других, но не потому только, что он остался младшим из сыновей (младше его была только сестренка Анютка). Было что-то особенное в Акыте, и мать, простая ульчанка, чуяла это по-звериному остро и деятельно-безмолвно. Она приберегала лучшие куски для него и затрещиной отгоняла расшалившихся старших братьев.

Долгими одинокими ночами, когда бил в стекла и в крышу дождь или выла метель протяжно, - так что казалось, будто кроме черной избы да белой метели нету на свете уже ничего, - она лежала с открытыми глазами и молча молилась злому духу Удэгэ-амбану, навек плененному ее мужем Одысом. Дух Удэгэ болтался в мешке под стрехой, спеленутый тряпками и брезентовой старой робой и туго-натуго перетянутый крупнозернистой рыбацкой сетью.

- Злой дух Удэгэ! Удэгэ-амбан, которого боялись мой дед и прадед, и лишь Одыс, муж мой, поймал и под стреху подвесил! - взывала Лукчу (так звали мать Акыта). - Ты теперь не можешь нам гадить, - так сделай же нам добро! Я тебя каждое утро кормлю, даю кусок солонины; летом мух от тебя у нас прямо тучи; так сделай же нам, наконец, добро! Ты же зло давно устал делать, ты двадцать зим уж в мешке висишь. А ты сделай добро, - я, может, и выпущу тебя, когда дети все вырастут; мужа уговорю, нам тогда ничего уж не нужно будет, - я и выпущу, и ты свободным куда-нибудь уйдешь! А сейчас сделай ты нам добро: за сына младшего прошу я тебя, за Акыта! Ему служи верно, его охраняй всегда. Чует сердце мое: непроста у него судьба. Сохрани ему жизнь, проведи его по дорогам ее и дай ему мудрость и тишину души...

Лукчу трижды тихонько стучала кулаком о бревна избы. И ей казалось, что дух Удэгэ отвечает ей: мешок шевелился и покачивался, точно кивая.

Когда тихое бурчание и возня матери, наконец, затихали, Акыт лежал еще какое-то время с открытыми глазами, вслушиваясь. Братья-сестры сопели, храпели отец и мать; вздыхал, чесался, кипел соплями в своем плену злой амбан Удэгэ. Выла метель иль дождик грустно стучал над самою головой, - а мальчику вдруг казалось, что тихо, совсем тихо вокруг и что из него растет деревце. Оно тянется все выше и выше, и вот уже зеленые блескучие ветки его трепещут над серой крышей избы, затем над темными соснами, потом над густыми, обычно низкими облаками, где раз в день гудит невидимый самолет. Наконец, верхушка дерева просекает небесный свод, - и вокруг в синем звездном тумане бродят теплые тени, и нежно трогают вершинку дерева, - и сердце бьется вдруг часто-часто...

 

- Сию сю у е! - лепечет во сне принцесса.

- У е сю у сю! - вторит ей касаты-шаман и лапает мох возле, но уже сквозь сон, уже совсем равнодушно.

Акыт у костра один, бессонный,  печальный.

Отчего-то он вспомнил опять тот день, когда впервой не повезли их убирать стройплощадку, когда не дали обеда, а ночью стреляли за высоким забором, - когда это все началось, настоящая эта жизнь.

Шагов в ту ночь отвел Акыта в сортир, но там толпа аж стояла: и все дымили, обсуждали переворот. А тут Акыт и за ним Шагов машинально на полувзводе. Ну, все засмеялись, Акыта поставили к подоконнику, и Шагов - при всех - вдруг не смог! Ну, тогда Иванов, Петров, Сидоров,  Петропавловский и Камчатский, а после снова Шагов, - и Шагов опять не смог! Тогда Скородумов, - он очень вот смог! Потом Люсин, Васин и Малафейкин, и снова Скородумов и Шагов, - и вновь Скородумов смог, а Шагов как-то скис перед самым заходом. Ну, потом Шевченко, Руставели и Абовян, - и опять Скородумов и Шагов, одновременно, и снова петрушка та же: на коне один Скородумов, а Шагов обмяк, зарделся ажник до синевы, как пьяный.

И Скородумов сказал, смеясь, - и вроде без задней мысли:

- Тебя, Шагов, самого бы надо, как бабу...

И тут Шагов медленно снял очки...

...Акыт закрывает глаза; в уши лишь треск костерка доходит. Но что-то крадется, шелестит в траве, царапает коленку, - лезет на нее, сопя, упорно. Акыт открывает глаза. Это амбан Удэгэ. Вид у амбана испуганный: тощие плечи приподняты, как всегда; серые глазки бегают; острый сопливый нос, кажется, по сторонам ворочается, точно вынюхивая чего. Таким примерно вошел тогда в сортир и Бегак. Его ударил, походя, Скородумов.

Потом была свалка, и после Бегак лежал возле крайней кабинки в луже своей и чужой - чьей-то там - кровянки.

- Зачем так? - спрашивает Акыт амбана. - Ты то Бегак-сержант, очень ты на него похожий; то вот злой дух Удэгэ. А та - ведь принцесса вроде; а теперь шпалы ложит...

- Кладет, - поправил его амбан уныло.

- Я что тебе, русский, что ли? Ты не виляй давай, ты правду ответь мне: почему все так разом, а связи нет?

Амбан вздыхает. Навек запугал его плен под стрехой. Провожая в армию сына, Лукчу позвала шамана, и тот, очень сильный, заколдовал Удэгэ-амбана: из мешка-то выпустили его, но к судьбе Акыта привязали навек, и крепко. Если уйти захочет - снова в мешке очутится под стрехою у Лукчу. И тогда Лукчу его палкой, палкой, - и так каждый почти что день!..

- Нету смысла - вот и связи нет, - отвечает уклончиво Удэгэ Акыту.

- Врешь, амбан! Даже я, человек, и то ведь чую: есть она, связь-то эта!..

Но тут дрема накатывает внезапно, и Акыт шепчет бессвязно, тихо:

- Там принцесса была, однако. И злая шаманка голубоглазая. Что она с принцессой на кухне делала, не знаю я, а только как плен это было. И я в плену, и ты в плену теперь, и она в плену всегда была тоже... А на воле злая шаманка да Скородумов да Шагов в черной бархатной униформе... А в тот день, когда Бегака унесли, пришли офицеры, сказали: «Президента - на хуй! Теперь этот, с квадратной мордой, хозяин нам!». Он, дескать, хороший мужик. Скородумов спросил еще: «Ты с таким бы не отказался?». А я-то что? Я - как властя прикажут! Плохой человек Скородумов, - гнилой, однако... Ты, Удэгэ, совсем не хранишь меня...

И тут же Акыт вскрикивает плаксиво, так что сквозь сон вздрогнули принцесса и касаты:

- Зачем, зачем они меня?!..

- А не я бы - совсем убили б! - возразил рассеянно Удэгэ и вдруг принюхался деловито. Потом охнул и, точно заяц, брякнулся с коленки Акыта. В кусты стрекнул, - там, незримый, и затаился.

Но лишь сыпал искры малиново-тусклый уже костер; бормотал во сне касаты-шаман; трепетали ноздри принцессы яростно и призывно; и спал, упав головой в колени, Акыт.

 

Как и всякий дух, Удэгэ не помнит, когда он на свет явился. Говорили иные: Чингиз-хан семя на землю бросил да ускакал. А из семени и степной пыли уже Удэгэ свалялся. Но Чингиз ли был его отец иль простой просоленный потом кочевник, - пойди разбери теперь. А только когда вся земля тебе - мать родная, то считай, нет у тебя семьи, нет угла, где приткнуться ты можешь.

Вот так же и Удэгэ: вся тайга для него - отчина, а каждая отдельная сосенка иль осинка нос от него воротит, кроной качает, серчает: «Не мой! Не мой!»

Вырос он, но озлобился, очерствел душой. К тому же и видом не вышел молодец-то наш: плечи вздернуты, острый нос, ровно клюв какой, кожа нежная, девичья, а душа - темна-а!.. Одна и радость: может в того, в другого оборотиться да гадить людям по мере сил.

Была у него любовь: в девушку он влюбился. Звали ее Лукчу, и красавица она выдалась - всем на радость. Косы черные, брови яркие, глаза ясные, зубы ровные, губы красные, - а фигуристая!.. Да что там: первая красавица по тайге.

Признался Удэгэ в любви ей (даже для того учителем оборотился), а она смеется:

- Я к пограничникам русским в гости хожу, водку с ними каждый день кушаю, «Беломор» курю! Они меня конфетами даже кормят! И все стройные, беленькие такие... Я, может, замуж выйду под Рязань аж! На что ты мне, пень болотный?

- Я учитель...

- Нет, пень, однако! Я-то вижу...

И язык кажет, - смеется, сволочь!

Но не по ее вовсе вышло! Брюхатую уж, еле выдали Лукчу за Одыса, охотника пожилого, которому что баба, что россомаха - все едино: со зверьем-то он больше привык...

Делать нечего: стала Лукчу с Одысом жить, и влюбилась в него вдруг, - для себя и внезапно даже! А Удэгэ с утра вертится, у крыльца ее поджидает. Обидно амбану: предпочла чертовка ему старика старого, Одыса колченогого, от солнца - от ветра черного...

- Он же с коровами до тебя-то жил! - ноет, гундосит дух.

- Мало ли: главное не с тобой! - потешается Лукчу ехидно. - Он, знаешь, какой жаркий, когда захочет?.. Эх, да тебе ли понять, однако...

И рукой этак махнет сердито на Удэгэ и по хозяйству спешит опять. А тот, жалкий, все о себе напомнить мечтает: то молоко у Лукчу сбежит, то ложка хорошая пропадет, то вырвется из рук кастрюля с лапшою... Да и мало ли: злой-то дух вездесущ, однако!.. А Лукчу  - хоть бы что: чертыхнется, плюнет да все исправит.

Житья вконец Удэгэ не стало: ровно и нет  его для Лукчу совсем! Терпел-терпел он да вдруг однажды взял - и решился, глупый.

Дождался он, когда Одыс на охоту опять ушел, а Лукчу со старшим своим дитенком одна осталась.

Был вечер тогда, рыжее солнце за ели уже садилось. Юркнул амбан в избу и на пороге замер, к сумраку привыкая. А Лукчу тут навстречу к нему задницей выступает, - моет она полы. Тряпка в ведре - чмок, об половицы - шварк. Чмок - шварк, чмок - шварк... А ноги ее босые!.. Ярче небушка за окном по тесной избе сияют... Сглотнул Удэгэ слюну свою горькую, шагнул с порога высокого; крепко-накрепко обнял  амбан Лукчу. А она... Так и осталась она в руках его обмякшею, - словно и без костей...

Рванул Удэгэ юбчонку, вошел надсадно. Куда вошел - сам он не понял даже. Охнула тут Лукчу, встрепенулась, как от ожога. Пашет ее амбан - точно по влажной тайге бежит куда-то просекой неширокой. Но ближе, ближе уж свет вдали...

Тут дверь хлопнула вроде бы за спиной. Ан не до того Удэгэ сейчас: свет-то все ближе, ближе...

Вдруг страшная, злая сила сжала амбану яйца.

А другая - еще страшней - как бы пополам зад ему разломила...

.....................................................................................................................

И после, всего в крови, пинал Одыс Удэгэ-амбана. И так до смерти его допинал бы, если б Лукчу не вмешалась, не упросила мужа: злой-то дух авось в хозяйстве на что сгодится?..

Запеленали амбана беспамятного в брезент, сетью рыбацкой перевязали и под стрехой подвесили: пусть живет!

 

Так вот и просидел несчастный под стрехою у Лукчу тридцать почти что лет. Умер уже Одыс, выросли-разбрелись старшие сыновья Лукчу, но берегла-хранила она амбана. Чуяла: не настала еще пора Удэгэ, - нет, пора ему не настала.

Был и у ней грех с пленным-то,  вечно сопливым духом. Через год после смерти Одыса стала Лукчу амбана через брезент все щупать: как он там, жив ли? Да без толку: видно, долго без дела мужик томился...

Поняла вещим сердцем своим Лукчу: не для услады судьба амбана послала ей - для подмоги. Младшенькому, Акыту, помочь хотя бы...

Как ни бедна была Лукчу (перестройка уж миновала), а знатные проводы в армию Акыту справила-издержалась. Самого шамана Скородумова позвала, однако! Тот на лодке издалека приплыл. Самогона  ему три поллитры дала, да еды, да куньих шкурок пяток еще посулила.

- Ты так, шаман Скородумов, сделай, чтобы Акыту в армии хорошо жилось! Чтобы мужиком настоящим стал да вернулся б ко мне непременно! А то кто ж и старость мою утешит?..

Застонал тут амбан Удэгэ под стрехой: почуял он обман близкий, подлый.

- Это кто у тебя? - Скородумов спросил Лукчу.

Та вкратце и рассказала.

Злое что-то мелькнуло-блеснуло в черных глазах шамана:

- Не беспокойся, тетка! Все сделаю тебе, как в аптеке! - сказал касаты-шаман и велел ей ветку багульника принести. Сам же халат надел, - халат черный, с солнышком на груди, с месяцем на спине; также и жилет оранжевый с бубенцами; также и шапку с красным большим помпоном.

Затем вынул из мешка Скородумов бубен, расписанный черными звездами, золотыми деревьями, алыми человечками, и еще - лодочку из пластмассы, чтобы через реку в мир иной было на чем податься.

Все это на стол посреди избы положил касаты-шаман. А мешок с Удэгэ на порог поставил.

Выпил водки стакан, зажег ветку багульника. Белый пахучий дым валом потек по избе тотчас же.

Но и это еще не все: велел шаман Лукчу сапоги ему вылизать, - без этого, дескать, в небо он не взлетит.

И лишь затем начал свое камланье.

А Акыт все это время в углу стоял, по приказу шамана голый. И странное дело: не прыжки, не вопли страшного человека видел перед собой Акыт, а ту страну, куда шаман душою своею темной сейчас умчался.

- Дерги-иль! - вопит-зовет касаты страну. И видит Акыт: дорога между холмов петляет. Пыль над нею мутной желтоватой рекою вьется. А холмы, седые от ковыля, как скальпы премудрых старцев; а небо блеклое, сивое, - дрожит в нем свет, словно сейчас погаснет. Куда дорога ведет, Акыт пока не знает, а только бежать ему по ней за шаманом - судьба, видать.

- Тороан! - верещит касаты-шаман. И вот уж три шеста высоких перед Акытом, на каждом по флажку жестко бьется. На одном флажок белый, на другом - синий, на третьем - красный. И трое духов квадратных под ними в пятнистой форме, - а рожи у них от спиртяги красные, а глаза от таблеток белые, а зубы от табачища синие, а из широких штанов у них по хую торчит, - и каждый хуй, точно перед грозою туча, - угрюмо-сизый.

Расступаются духи перед Скородумовым-касаты, честь ему отдают, залупы прикладами вежливо прикрывают.

- А этот со мной, ребята! - и кажет шаман пальцем на голенького Акыта.

- А устав он знает? - кричат духи разбойными голосами. - Нет, шаман, тебя мы уважаем, а его отъебем, однако!

- Только быстрей, ребята! Мне на небо еще с ним надо, душу его спасать...

И сам первый прыгает на Акыта!

Жутко Акыту, больно Акыту, а деться куда ж? Кругом - дергиль; хозяин здесь - касаты-шаман...

- Декасо-он!!! - заорал Скородумов вдруг, да так, что утроба его меж зубов черным пламенем полыхнула. И понесся касаты от изодранного Акыта. А Акыт-то бежать не может: хромает, стонет, - следом в пыли  трусит, ровно какой подранок. Духи смеются вслед, орут, - грозят на обратном пути вновь силой в него вломиться.

За что, - ах, за что ж такое?..

А декасон - длинный такой барак под зеленой крышей. В нем два ряда железных коек в два этажа. На каждой коечке - по душе босой, обритой, нервной, больной и злой. Шаман хранит их тут; иногда, правда, и изымает совсем во тьму внешнюю, ледяную. Там, во тьме души уходят в миры, и касаты неведомые, должно быть...

Поставил Скородумов Акыта на колени в угол. Через час нижняя губа у Акыта лопнула. А души смеются: им-то редкая, да потеха...

Им-то что?..

Упал тут Акыт без чувств на холодный, на влажный пол, - и вдруг на небе он очутился!

А небо - как город; большой, однако! Проспекты на нем широкие, дома в нем высокие, а в середине, как сердце красное, - небольшая такая крепость из кирпича. В ней - дворцы да соборы с золочеными куполами. В одном - узенькие гробницы; в них различные (в одеяньях, должно быть) трупы. А в иномарках по проспектам бандиты шпарят; гаишники за это с них деньги большие берут, однако...

А как раньше было? (Когда «раньше», точно Акыт не помнит; в совсем другой какой-то там жизни). Тогда он редко по улицам разъезжал, - всегда скрытно, всегда за шторками большущего лимузина; кругом охрана, а улицы ночные или и днем пусты. Здания неказисты; люди (если встретятся) - и того бедней: и очень много военных что-то. Скучно, тошно одному с трубкой в зубах да с Поскребышевым на переднем сиденье ездить. Акыт порой в раздраженьи думал: может, трубкой по затылку Поскребышева убрать? Но отчего-то боялся такой - слишком уж очевидной - мысли. Вынужден был терпеть, и терпел до смерти...

Идет по улице Акыт в новенькой униформе, Скородумов рядом небрежно шагает. Смеется:

- Клево на небе было?

(Все про Акыта знает).

Акыт молчит, сопит украдкой. Боится: вдруг шаман ему за любой за ответ поддых опять вломит? Люди ж и в городе вокруг не везде бывают...

Пришли они в сад один. Да и что за сад, - так, из асфальта деревья торчат, и грязно.

Здесь Скородумов сторговал Акыта на час какому-то толстенькому в очочках.  Открылась Акыту квартира большая, вся в картинах, в книгах. На прощание кроткий «дяинька» деньги сунул ему и сказал, как добрый волшебник, - иль, может быть, даже фея:

- Я тебя, милый чукч, помнить буду! Приходи всегда, когда тебе трудно станет...

Акыт заплакал и сознание потерял. Очнулся в избе родимой, на мамкиной на кровати.

- Счастье-то, сыночек, счастье какое! - Это Лукчу с холодной тряпкой над ним колдует. - Скородумов-шаман в ученики тебя взять решил! Из армии вот вернешься - станешь с ним вместе жить!..

И опять сознанье ушло куда-то...

...Щекотно вдруг стало Акыту, проснулся он. Солнце светило и грело вовсю сквозь иглы высоких сосен. Это оно добралось-таки до Акыта, до его ноздрей, до темноватых, сном сомкнутых век и пошалило: разбудило первым его в этом знойном июльском мире, где, может, искали их сейчас с собаками по тайге. А может, и не искали: мало ли баб заключенных в лагере у села Медвежьи Ушки, где испокон веку только ульчи да пограничники обитают? К тому же и касаты могуч: не допустит врагам удачной погони.

Но конечно не о врагах, не о могуществе касаты подумал Акыт, проснувшись. Открыв глаза, он сразу вспомнил, конечно же,  о принцессе. Она была сейчас так доступна, лежала голая у кострища, в мягких тенях от собственных от ложбинок нежных.

Подполз Акыт к ней неслышно и долго, дыхание затаив, наблюдал, как искрится рубиновая звезда в колечке на лобке ее, отчего-то бритом. Лобок был брит, однако уже не гладок: едва видимая щетинка покрыла за ночь его и была довольно чувствительна уж на ощупь. Ну да щупать принцессу дальше Акыт все ж-таки не посмел: вдруг пробудится, закричит. Проснется тогда касаты-шаман,  отъебет обоих...

Суеверно и нежно прошелся Акыт языком по лобку принцессы. Он представил себя собакой, на все для нее готовой. Хуй, однако, ломило очень, и нужен был Удэгэ-амбан, дух-раб Акыта, чтобы унять напасть такую...

- Удэгэ! Удэгэ сопливый!..- шепнул Акыт в траву.

Но нет ответа!

- Амбан! Амба-ан! - громче позвал Акыт. Вдруг стало ему тревожно и сиротливо.

- Что ты орешь, скотина? - ворчнул Скородумов, не размыкая век. - Твой говнюк, небось, внутри у нее сидит; там в пизде, небось, и лютует...

- Убью, однако! - вскипел Акыт.

Он подошел к принцессе, все еще спавшей, наклонился над ней в ревнивом и сладком томленьи и...

Крик Акыта спугнул кукушку с сосны на дальнем конце поляны.   

...Она лежала почти бездыханная и белая, как разлившаяся по полу сметана, как язык внезапного снега в глухом овраге поздней весной. Даже груди ее опали; даже кольцо на лобке, только что так пронзительно ярко сверкавшее, вдруг поблекло, затуманилось, и рубиновая звезда стала  белесой, точно коралл, изъеденный океаном.

- О касаты! Она умирает, - спаси ее! - заорал Акыт, впиваясь ногтями в обе свои щеки.

Скородумов вскочил, отбросил Акыта прочь, склонился над нею сам.

- Ю и ую ую! - едва слышно пролепетала принцесса, и веки ее затрепетали слабо, мучительно, не в силах и приподняться.

Касаты охнул, пал стремглав ниц и зарылся лицом между ног умирающей. Он страшно сопел и чмокал, - он точно лакал принцессу, ее хворобу, - а может, и жизнь ее?..

Акыт напрягся от этого подозренья, готовый смертной хваткой впиться в Скородумова-касаты.

Тот вдруг вздрогнул, поднял голову. Лицо его блестело и было красно.

- Я понял: это амбан нам мстит, - и мне, и тебе, мудило! Он точно, ночью в нее залез и грызет ее изнутри. Уже к матке подбирается, сучий корм!

И снова он рылся, кряхтя и ругаясь, между ног у принцессы, - Акыту казалось, что нестерпимо долго, целую, может, вечность. Вдруг касаты отпрянул и с ходу всадил в нее свой сизый, страшно набрякший...

...Уже солнце вошло в зенит: касаты все трудился, пахал усердно. Раза два принцесса  приходила в себя и, трепеща ресницами так, что у Акыта сердце рвалось о ребра, лепетала нежно:

- Ю о э уе!

Но тотчас вновь становилась белой и бездыханной...

Наконец, мокрый, злой Скородумов отвалился от умирающей:

- Все! Пиздец мужику моему... Теперь ты, мудило!

Акыт как-то слепо, почти безучастно приспустил трусы и наклонился, упершись руками в колени.

- Ты ее еби, недоносок! - заорал касаты в сердцах.

Акыт покорно лег на принцессу. Она была вся, точно льдинка.

Он полежал на любимой, потом с какой-то невыразимой тоской вошел в нее, как в студеную, скованную морозом трясину.

Но тотчас случилось с ним то странное, что часто бывало с Акытом:

ему показалось вдруг, что он не лежит, а бежит, - и бежит вроде бы по тоннелю. Красноватые кирпичные стены его черны от копоти, под ногами чавкает глубокая, одуряющей вони, грязь, проникая сквозь сапоги. И там впереди, где неясно клубящийся полукруглый, точно аркой охваченный свет, - там часто, захлебываясь огнем, татакает пулемет, трещат автоматы, кто-то орет надсадно: «Сдавайтесь, гады!».

Акыт понял, что бежит по трубам канализации. Над левым плечом его вдруг что-то пронеслось с тонким свистом и чиркнуло по стене совсем рядом. В щеку ударил осколочек кирпича.

Акыт вжался лицом, всем телом в сырую стену. Взвизгнуло тотчас над ухом. Акыт бросился в жижу и пополз в ней, матерясь про себя надсадно,  держа автомат над головой в вытянутой руке.

...Он полз так довольно долго, уже не чувствуя холодной грязи, облепившей все тело, хлюпавшей в голенищах. Пара пуль звенькнула о ствол автомата. Несколько раз он менял руки, - держать автомат над собой было неловко, рука быстро немела.

- «Сколько ж ползти еще?» - подумал Акыт почти равнодушно, впрочем. Он не раз уж хлебнул горькой жижи; его рвало, он тотчас забывал об этом. Он весь превратился в одно скользящее в грязи усилие воли.

Красноватый сумрак поредел, резче запахло дымом и порохом, и еще чем-то приторным и противным (наверно, кровью). Взрывы гремели теперь прямо над головой.

Краем глаза Акыт заметил боковой ход тоннеля. Какое-то (наверно, шестое) чувство подсказало ему, что там, возможно, спасенье. Акыт стал загребать туда, налево. Здесь и жижи оказалось куда как меньше, и даже узкий бордюрчик имелся вдоль стен.

Пули в этот отсек не залетали вовсе. Акыт встал, наконец, на колени. Перед ним чернела низкая дверь. Чувствовалось, что она  толста, как стена старой крепости. Однако Акыт машинально толкнул ее стволом автомата. Неожиданно дверь, лязгнув, приотворилась.

За ней открылась комната с золотистыми шелковыми обоями, с абажурами по стенам, с длинным столом под тяжелой вишневого цвета скатертью. В углу сиял голубовато-молочным светом огромный хрустальный шар. На нем, точно инеем нарисована, серебрилась Евразия прихотливою кружевной салфеткой. В кресле с готической спинкой прямо перед Акытом сидел амбан Удэгэ. Он был сейчас в черной бархатной униформе, с красной повязкой на рукаве.

Не мигая, точно гипнотизируя, амбан смотрел прямо в глаза Акыту.

Акыт вдруг понял, что все кончено. Что «все», он бы, впрочем, и не ответил. «Все» - это вся, наверное, жизнь, какой она билась в Акыте, в амбане, в Скородумове-касаты, в бедной, только что опочившей совсем принцессе... Земля опустела вовсе, и в первый миг это показалось Акыту даже и странно - щемяще - сладким.

Зачарованно он поднялся с колен, сделал шаг, другой... Потом, опомнившись, выматерился семиэтажно и рванул курок.

Как-то - в другой уже вовсе жизни -  Акыт брел по улице большого города. Имя города, кажется, было Вена, оно хмельно и нежно о теле напоминало. Дома вокруг все от лепки пучились, изящными колонками прямо в мозг наступить грозились, фонари лучезарными гроздьями мерцали среди листвы; проститутки вокруг смеялись, господа в цилиндрах и белых шарфах фланировали неспешно, с достоинством девиц выбирая. Но Акыт выше туч был тогда, - над всею Землею парил, однако! Он из оперы  голодный плелся. Там, в опере, меч ковали, много любили и ревновали, золото со дна большой реки добывали, а потом богов хоронили грозно, и барабаны, как предчувствием, рокотали. И долго, и страшно длинно и высоко гремели и хор, и оркестр огромный. А Акыт не хлебца на последний грошик купил, - нет, он на галерку сходил, чтоб полетать душою. (Стало быть, шаман в нем тогда уже просыпался).

А Земля из космоса - голубой грязноватый шарик, кружит себе; как девка гулящая, завлекает. Только Акыт не таков, он парень не промах, ебать не станет! Он лучше хлебца купит себе сейчас.

Только на что же он купит хлебца? Тут вспомнил Акыт мать свою старуху Лукчу, - съел ее рак очень быстро, и врач-еврей не помог, однако! Или не захотел, быть может? А может, и не еврей он вовсе, а Скородумов злой? А евреем прикинулся лишь искусно...

- «Скородумов - жид!» - подумал Акыт, подводя итоги. Посмотрел вокруг: все довольные, пьют в кафе, зубы скалят. И в каждом сытом таком - Скородумов сидит, наверно. Не наверно, а точно, точно!

А Акыт из космоса на жидов глядит и даже в яйцах жжение ощущает! До того ненавидит их, сытых, гладких и приземленных, под вальсы пустые жрущих. Он-то сам ведь в космосе; весь в мечте...

Зашел Акыт в подворотню отлить хотя бы, - а и тут еврейка ему попалась! И так льстиво к любви продажной его зовет, нахалка!.. Акыт огрызнулся грубо, типа: «Хэндэ хох!» либо «Гитлер капут!», - сказанул угрюмо (немецкий он знал немного). Еврейку как ветром сдуло. Опростал Акыт на свободе, подумал: «На то и Земля, наверно!» и стал следить, как покидает его горячая, точно кровь, и дымно-кипучая... (Акыт подумал еще, что и это ведь - с космосом единенье, ибо моча - как море, и тоже лечит...).

Но тут вдруг кто-то за жопу его схватил. Да так сурово и крепко цапнул, - как приказанием оглоушил. (В другой какой-то там жизни так только Шагов его хватал, - и то, если сразу, без подготовки, хотел ебаться). Сбросил Акыт последние капли себе в кальсоны, оглянулся пугливо, робко. А это и впрямь в черной бархатной униформе - Шагов!

Но Шагов трахать его не стал: он смотрел на Акыта задумчиво и серьезно.

- Ты не любишь евреев, милый? - спросил Шагов печально, томно.

- А кто ж их и любит в нашей веселой Вене? - удивился Акыт, но как-то  литературно.

- Тогда следуй за мной, мудило! - приказал тут Шагов, посылая, как видно, на хуй оттенки смысла.

 

...Они прошли темным двором вдоль беленой кирпичной стены, на которой черною краской были намалеваны серп и молот, а также какой-то странный, незнакомый Акыту знак, похожий на скрещенные торпеды.  Рядом в огромной луже дрожала звезда одиноко, призывно и одновременно беззащитно.

И может быть, обреченно?

Они заскользили по наледи в  самый дальний угол двора, куда-то за гаражи из жести. (Акыт удивился, правда: они же были в веселой Вене, и было лето, - а снова лед!..).

Вдруг они оказались перед ступенями, которые уходили вдоль стены вниз, в подвал. «Почему Шагов молчит, однако?» - подумал Акыт тревожно. Шагов стал спускаться по ступеням, держась за железное погнутое перильце. Акыт,  неуклюже скользя, шагал за ним, гремя тяжелыми сапогами. Он понял, что снова в солдатской форме.

Сердце сжалось тоской предчувствий. Вспомнился отчего-то выжженный солнцем, неглубокий совсем окоп, ковыльная степь седая и рычащий танк с черным крестом на башне, - танк пер прямо на раненого Акыта...

Шагов толкнул вспученную обитую жестью дверь, -  отблеск огней из дальних окон косо прошелся по ней, точно виденье нездешней жизни. Дверь приоткрылась, выпустив облако едкого дыма, - то ли табачного, то ли, может быть, от пожара? Отчего-то Акыту представилась их избушка в тайге, зимний вечер, чадящая вечно печка, злой дух Удэгэ в мешке под стрехой. Мать на картах гадает, сыночку судьбу пытает; черную - и в старости не седую - голову над столом склоняет. Потом вскрикивает, карты на пол роняет и долго, весь вечер, курит в молчанье тоскливом,  мрачном.

В ту ночь мать Акыта в постель с собой положила, да напугала сынулю только. С тех пор Акыт пизды, как огня, боится. А совет-то  роковой дал Лукчу злой амбан из-под стрехи своей авсокой! Мстил, должно, любови несбывшейся и давнишней...

Однако ж в подвал вернемся.

 

 

...- «Нет, все ж-таки это Вена!» - решил Акыт, войдя в подвал.  Низкие синие своды были усеяны звездами из фольги. У столиков с серыми  скатертями и лампами в абажурах цвета борща, не заправленного сметаной, сидели длиннобородые седые евреи в жилетках и пили смиренно кофе. Многие были в пенсне и черных ермолках. Акыт смутился: он подумал, что, может, сейчас его вызовут вдруг к доске и спросят про деление без остатка. А он-то забыл про это: на хрен деление рядовому?

Но вместо деленья вышла на сцену тощая баба в пронзительно алом платье; на платье играли в жмурки искорки серебристые, а рот от помады, точно рана, рдел. Баба  была черноволоса, стрижена под горшок и очень бледна чего-то.

- «Не Скородумов ли-касаты?» - насторожился Акыт привычно.

Но баба взяла похожий на хуй Шагова микрофон с большим утолщением на конце, и рванулась песня. (Сам же Шагов исчез куда-то).

Голос бабы был картавый и резкий, но очень бесстыже жгучий; он мучил, и он ласкал. Искрились-звали всполохи тела в алом.

Акыт тотчас вспомнил принцессу на кухне; сел, размечтавшись, на стул куда-то. Слеза покатилась одна, другая... Хотелось даже и не ебаться, а просто - за платье певицу трогать, искры с него в ладони себе сбирать...

Сивый остроносый еврей с перевязанною щекою покосился на Акыта сторожко. (Акыт сел за его, как раз, столик). Впрочем, ноздри еврея затрепетали странно.

Баба запела французский гимн пламенно и сердито.

Еврей вздохнул тихонько, напевно начал:

- Свобода, равенство, - даже братство! Ах боже ж мой, разве ж я против? Да ни за что на свете! Я старый уже еврей и знаю, как  все это бывает волнительно и опасно, и несбыточно, - однако же и прекрасно, ах боже ж мой!..

- Ты Бегак? - спросил вдруг Акыт еврея.

- Я Бегак, -  покорно кивнул еврей.

- Налей, коли так, солдату! - Акыт протянул случившийся подле мутный чей-то стакан.

- Я Бегак, - заторопился еврей, краснея. - Но также и доктор Фрейд! И я прошу меня извинить, конечно, однако же, господин военный взял мой стакан для важных экспериментов. Я собираю в него соки всех, кто дышит еще под этими грустными звездами на Земле...

- Но тебя же убили, Бегак! - напомнил Акыт зачем-то. - Даже ебать не стали...

Бегак погрустнел, весь сжался. Он плеснул Акыту, - впрочем, совсем немного.

Акыт вздохнул.

- Скажи мне, Бегак, в чем смысл, однако?

- Смысл?! О каком это смысле говорит господин военный? Смысл только тот, что в какой-то там жизни вы убили меня, духа Земли, зачем-то. Я, впрочем, не обижаюсь, - ломайте все, все на здоровье, сколько вам будет угодно, мой господин! - Бегак сказал это визгливо и как-то со страстию  горькой даже, но тотчас же и осекся:

- Только подземный дух и небесный дух царят теперь в вашей душе, - а значит, человеческого в вас осталось не так и много. Ах, зачем, зачем вы меня убили?!..

- Значит, я бог теперь? - спросил Акыт, задумчиво улыбаясь.

- Бог?! - переспросил Бегак, и весь он вздрогнул. - Но это же так опасно!.. Позвольте, я лучше уйду... Уйду, уйду я лучше... - бормотал Бегак испуганно, суетливо. - Прощайте, мой господин! Прощайте...

И боком, боком заспешил между столиков к низкой двери.

- «Какой он чудной, однако!» - подумал Акыт, наливая себе еще.

Певица в алом пела о чем-то приятно-плавно. Казалось, над самым ухом она прощалась печально, нежно. Потом запела с присвистом матросскую песенку по-английски. 

Акыт засмеялся, окинув помещение новым каким-то взглядом. (Хмель ли забрал его, или Скородумов наколдовал со сцены?). Однако изменилось все в зале. Евреев не стало вовсе.  Вместо них сидели парни, все в черной коже, с бритыми, похожими на булыжники головами. Они пили пиво и хохотали зычно. Зычно визжали бабы на их коленях. Иных уж драли на скатертях, сбросив посуду на пол, грубо вгоняя везде и всюду. Бабы вроде бы и пищали, но подставлялись усердно, рьяно. На сцене негры в цепях и юбках задирали в канкане ноги. На  напряженных громадных членах трепетали флажки: чилийский, греческий, белорусский...

- «А где ж российский?» - подумал Акыт и ощутил невольно обиду или сиротство даже... Среди разгула, смысл которого показался темен ему сейчас,  вспомнились вдруг тайга, посвист птиц в смолистых соснах, клочья розовеющего тумана над огородом в рассветный час. Вспомнился также отец, зеленый холмик его могилы...

- И ты на том свете теперь! - сказали Акыту над самым ухом, - и сказали почти с укором, очень  проникновенно.

Акыт отпрянул. Над ним, мечтательно улыбаясь, стояли Шагов и Скородумов. Шагов был в черной бархатной униформе, а Скородумов в вороненых латах, с крыльями за спиной. На лицах обоих темнели полосы сажи. В саже были даже стекла очков у Шагова.

- Ты помнишь, помнишь? - спросил, усмехаясь, Шагов.

А Скородумов без лишних слов схватил Акыта в охапку и, затрещав крылами звонко, взмыл прямо под потолок. Он пробил свод своей сильною головою и через ужаснувшиеся квартиры поднялся к небу.

Спустя минуту громадный город с красной крепостью посредине ушел вниз и назад.

Под ними шумела теперь тайга, таинственно-влажно их призывая.

 

...Лишь над серенькой старой крышей демоны выпустили Акыта. Через печную трубу пронесся он прямо к себе в избушку.

Сбросил Акыт горячий горшок из печки; головой вперед влетел из печного зева в сумрачную избу и хлопнулся аккурат на матернину постель.

Акыт открыл, наконец, глаза. (Через печь он летел, от дыма и огня сильно жмурясь). Солнце сквозь два окошка тянуло свои лучи от него прочь, в другой совсем угол. В избе было душно, тихо; только ходики на стене тикали бесстрастно-четко. И если бы не горшок, валявшийся у печи в дымившейся желтой луже, можно было бы и подумать, что все Акыту во сне примстилось, что войдет сейчас мать живая и погонит его с постели, - дров наколоть, воды натаскать да чтобы в хлеву убрал...

Так все вроде бы и случилось: мать вошла с ведром, как живая, - сердитая, деловая. Велела сыну не залеживаться; да увидала на полу горшок с похлебкой и раскричалась. А разве же это он? Это ж все духи, мама!..

Однако про духов Акыт все-таки промолчал тогда, не стал мать виденьем своим пугать и весь-то день по хозяйству пластался, как заведенный. Даже подумал: мол, привиделось все ему...

Но под вечер сказала ему Лукчу:

- Собирайся-ка ты, сынок, к Скородумову-касаты! Он сегодня вернуться должен: ездил за сопку к старухе Бергель камлать... Что ж, отогрелся ты после службы-то у меня, - теперь, как договорено, ему послужи, однако!

Делать нечего: опасно шамана злить. Собрался тотчас Акыт. Взял три шкурки куньих в подарок Скородумову-касаты да яиц десяток, да хлебца, да молока, да горошка зеленого небольшую банку, да колбасы батон, - и пошел по вечерней он по заре в путь-дорогу далекую, к шаману жестокому.

(А амбана Удэгэ не было с ним уже; с амбаном-то дело было, видать, в другой совсем жизни. Там на поляне принцесса ведь померла; тогда Акыт амбана злого убил да и против Скородумова-касаты распалился тоже. Шаман его в отместку погоне сдал. Акыта и мучить не стали - пришили тотчас.)

...Шагает тайгой Акыт, да видит вдруг: не тайга вокруг уже потянулась. Место окрест чудное, ровно и не земля совсем: елки-сосны корнями к небу торчат, а ветками-то за голенища его цепляют. Дальше - больше: мхи с грибами над ним уж висят, а под ногами - облака, но твердые, комкастые, сизые, точно лед весною, а дальше - и тоже ведь на земле! - длинный, рыжий такой закат. И тоже, наверно, твердый.

Ну, подошел Акыт к закату, - а это вовсе и не закат, это заградполоса из огня сильно широкая, а за нею забор серый, бетонный. Через пламя маленькая тропинка змейкою темной вьется. Акыт по ней и пошел, хоть дышать ему было почитай что уже и нечем. Дошел до забора он - а там калиточка узкая, и в ней стоят: Васин, Люсин, Малафейкин, Шевченко и Руставели.

Тут Акыт вконец испугался: духом закручинился очень он! Думал: снова жопу ему на немецкий крест будут рвать, собаки... Ан нет: обняли его тотчас, дали водки хлебнуть немножко да по спине шутейно ударили раз, другой:

- Ты ведь «дед» теперь! Хули бздишь-то?

За калиткой плац открылся им прям бескрайний. И над ним матово фонари горят. Повели Акыта в длинный дом ребята. Понял он: хоть и «дед» теперь, а сосать все одно придется. (Малафейкин даже яйца ему пожал, а Руставели, амбал, засмеялся громко).

Привели его вроде бы и в каптерку, а там - Скородумов один сидит, без всего, лишь в одной, блядь, фуражке с черепом и костями. Выгнал шаман взглядом всех, Акыта привычно к себе пристроил и говорит (Акыт вначале волынил, вяло ласкал шамана):

- Вот, дурак, читать ты даже, как следует, не умеешь, а вся-то жизнь твоя по минутам в этой вот красной папке на столе у меня расписана! И судьба твоя такова, мудак: будешь ты вождем у нас тридцать лет и еще, может быть, три годочка. А то держава в забросе, на хуй...

Но тут в дергиль улетел шаман, - в страну дальнюю, где и сам он не властен, поди, бывает...

 

Однако ж не один шаман улетел в дергиль, - Акыт тоже туда подался. Так ли, нет, а очнулся он на постели широкой, белой, под потолком в золотых разводах. Огляделся Акыт, - а и все вокруг в таких разводах: и стулья, и стены, и даже пол. Сквозь белые шторы из окон свет серого утра льется. И там, за высокими окнами, - башни красные, стены красные и серая гладь реки, а за нею - дома, дома. Крыши мокрые, - видно, дождь идет...

Поднялся Акыт с постели и даже не удивился такому он превращенью. Надел, что на кресле было: серый френч и брюки с красным лампасом, и пошел в соседнее помещение. А там зала круглая, да под куполом, да вся в вензелях каких-то... А за ней - еще одна зала,  длинным белым, как снег, овалом.

Так и шел Акыт чуть не час. И все новые открывались ему просторы комнат и зал, и ни одной-то души Акыт в них не встретил! А очень ему хотелось  поссать спросонья. Но где же поссышь среди этакой красотищи? Слава богу, в зале одном увидал Акыт свою скульптуру: в мраморе белом там было изваяно все с точностью до мелкой какой детали: и спецуха, и пилотка, и сапоги. А под статуей аккурат горшок с цветами стоит. Акыт помочился в него украдкой, но тотчас и стыдно стало: вроде как бы себе самому нагадил...

Увидел тут Акыт дверку за статуей, дернул он ручку-то. Дверка открылась, а там - Поскребышев-касаты! Ну, касаты он - не касаты, а генерал-то, конечно, полный. Струхнул тут Акыт, конечно, но виду не подал, налетел сам же первый:

- Что ж ты, мать твою так-растак, судно мне на видное место не поставил? Я ж чуть не обоссался!

А Поскребышев весь белый стал, вытянулся, лепечет:

- Виноват, товарищ Акыт, не доглядели мы!

И штаны свои с лампасами приспустил, а сам в стойку встал: задницею к Акыту, а локтями - себе в колени.

Ну, Акыт удивился, что у них во дворце так все запросто, и решил свести совсем, совсем пока на другое.

- Что ж ты, - кричит вроде бы и сердито. - Голой жопой меня пугануть решил?!

Ну, Поскребышев со страху ослабел вконец: на паркет начал садиться косо.

- Ладно, товарищ мудак, - смилостивился Акыт. - Черт с тобой, живи уж, падла! Ну а теперь о деле. Как там у нас касаты-шаман? Лютует все?

Поскребышев аж штаны позабыл застегнуть, даже руками всплеснул украдкой:

- Что вы, товарищ Акыт! Полностью осознал; уверяет, что перестроился.

- А людей ебет? - уточнил Акыт хоть и въедливо, но солидно.

- Что вы! До того ли ему теперь: он же ж книгу пишет о вашей, товарищ Акыт, борьбе! Уже о детстве, о жизни в подполье все написал. Теперь будет об октябрьском перевороте.

- А что у нас в октябре-то было? - хотел уж спросить Акыт, но вовремя спохватился.

- Осмелюсь также вам доложить, - говорит Поскребышев очень нежно (а штаны застегнул он почти уж). - Что Шагов вас дожидается нынче после обеда. В другой-то жизни мы его победили и все такое, а в этой мы как раз накануне подружились очень.

Делать нечего: поехал после обеда Акыт к Шагову-кулунду прямо в бункер его бетонный.

 

Ехать решили однако ж инкогнито почему-то. Вроде как не визит в логово кулунду, а на объект простая командировка, грязь убрать после стройки чтоб.

...Едут они по городу по Москве в крытом брезентом грузовике: Малафейкин, Шевченко, Петропавловский и Камчатский. Выставились наружу, свистят, водителей-частников задирают. А Акыт в глубине кузова, в темноте сидит, - его ребята от посторонних глаз как бы сурово оберегают. (Короче, как всегда, не дают воздухом ему подышать хотя бы). Да Акыту и больно надо: он глаза-то закрыл украдкой и в тайгу свою улетел-умчался. Там сосны среди тумана, как духи, дремлют. Да и в каждом дереве - дух, конечно! Иначе бы не пришли сосны сейчас к нему, не запахли свежо, смолисто, не зашумели под порывом ветра сурово, густо. Иначе и птицы бы не гнездились в них, не пели сейчас так звонко, а белки не прыгали бы по веткам их, как живые.

Открыл глаза Акыт, только когда машина остановилась.

Из кузова он последним спрыгнул неловко. Вокруг - и впрямь сосны да грязь, да мусор стройки, да двухэтажный «объект» из светлого кирпича, - вроде большая дача. Ну - и сразу лопаты в руки!

Однако помнил Акыт, зачем он сюда приехал на самом деле. Уже под вечер вышел к самой дальней куче мусорной, стал здесь ждать. И долго так ждал, покуда Шагов в черной бархатной своей униформе к нему не вышел.

Они обнялись, целоваться стали.

Шагов и говорит:

- Жаль мне вас очень, Акыт Одысович! Скородумов обязательно вас убьет также и в этой жизни.

- За что ж, однако? - удивляется тут Акыт. - Он же обо мне книжку пишет и об октябрьском перевороте!..

- Вот как допишет, так и убьет тотчас же! Зачем вы ему потом? А кроме того, всюду эти евреи, ульчи... Решено сократить, а то ведь жрут, как прорвы!..

- Страна в забросе, на хуй, - повторил Акыт машинально чьи-то зловеще-простые, пророческие слова.

- Вот-вот! Сами ведь обстановку сечете, сами!..

- Когда ж меня?.. - спросил Акыт тихо, невнятно как-то.

- Вот как уберетесь тут, дня через три всех вас и отправят ко мне. Объект-то секретный, важный, - его объект!

Помолчал Акыт. Под его ногами в луже лежала щепка. Не стал он  пинать ее, -  только спросил, засопев, как мальчик:

- Скородумов главный у нас теперь?

- А он у вас и всегда был главный. Ты только забыл немного...

И тотчас исчез в сумраке мелколистном.

Тут Малафейкин пронзительным свистом позвал Акыта в вагончик на «разговор». Разговор, как всегда, простой у них получился, только Акыт все думал с непонятной себе печалью: «Ведь это ж так быстро - три  дня!.. А дальше?..»

Три дня долго, однако, тянуться стали. Ночью к Акыту в сон то Лукчу с пирожком придет, то вдруг принцесса в черной длинной машине прямо в сердце к нему заедет. То видит Акыт здание все в огне, а он с автоматом на купол по разломанной арматуре лезет. И в руке у него - конечно, наш флаг трехцветный. И каждое видение его по-своему утешает, манит...

Утром раньше всех Акыт просыпался, разводил в печурке огонь, грел воду. А потом уж ребята вставали, и - работа; базары; ебля. Только Акыт суеверно любить стал - иль примечать точнее, тоньше - каждый вспорх птахи в ветках над своей головой, каждый (даже и дыма) запах. А после обеда, бывало, сядет на бревнышко, смотрит на солнце, на плеск дерев в вышине и лепечет тихо:

- Амбан, амбан!..

Это, значит, он понимал, что дух Земли (Акыт же его убил когда-то) - мстит ему, травит его теперь с ядовитой такой насмешкой. Дух-то ведь мудрено совсем истребить, ребята...

Но это все было с  ним только в первый день. А в середине второго дня, когда Акыту вдруг захотелось голову о стену разбить (даже весело от этой мысли стало), заметил он, что шея сторожа-старика, которого никогда до того не видал Акыт, - тонка и нежна, однако! Сам-то сторож - вроде как обычный старик, в валенках и с ружьишком, и шею из-под фуфайки не видать почти, и только раз мелькнула она, белея ярко. Но понял Акыт: это касаты за ними следит; их же он и убьет из ружьишка, сволочь!..

Понял Акыт задачу свою, понял, что вышел он на такую тропу войны, что победа, может, его для какой-нибудь другой жизни спасет - а может, вконец погубит. А как понял это Акыт - и ожил, воспрянул духом.

В ночь перед третьим днем, когда все, наконец, уснули, пробрался Акыт к двери вагончика, дернул.

Он так и знал - на этот раз сторож ее не запер!

Выскользнул Акыт на воздух из тьмы и смрада. Думал он, что  встретит его густой, свежий запах смолы и хвои. Ан и нет, однако ж! В нос ударил нестерпимый и сладковатый чад, и не успел Акыт понять, что это, как его ослепило подряд несколько  жарких вспышек.

- Акыт, чурка, еб твою мать! Еще тащи ленту! - закричал прямо в лицо ему надсаженный тенорок Шевченко.

Акыт метнулся назад в вагончик, но никакого вагончика он уже не мог найти в алом зареве пожара, среди изрытой взрывами влажной земли и в тонком свисте отовсюду летевших пуль.

Впереди, там, где днем была белая дача, горело огромное здание с колоннадой и куполом, в котором бились упругие, жадные, все выше взлетавшие языки пламени. Где-то слева грохнуло тяжко, - пушка, наверно, иль танк? Акыт чуть не плакал: нигде не видно было ящиков с пулеметными лентами. Впрочем, и Шевченко не кричал уже: он лежал ничком на своем пулемете. Акыт отпихнул его тяжкое тело и приник к гашетке, матерясь и плюясь зачем-то. Черные фигурки - казалось ему - мелькали впереди в зареве меж колонн. Однако бежали ли они от здания к нему, Акыту, или штурмовали дом - он различить не мог из-за густого дыма и судорожной пляски каких-то ярко-белых огней. Акыт лупил из пулемета вслепую, водя стволом по ширине фасада.

Вздрогнув, пулемет, наконец, замолк. Белых огней впереди становилось все больше, больше; теперь они приближались к Акыту, увеличиваясь в размерах: вокруг них сияли радужные круги. На миг ему показалось, что он летит к ним по вздрогнувшим их орбитам. Казалось, он на глазах испаряется, сливаясь, незримый, с миром. Звуки также ушли куда-то. Влажная земля и горячий воздух сомкнулись вокруг его застонавшего глухо тела. Он повернулся на спину, - однако не звезды увидел он, а белый, ровный и резкий свет, заполнивший все вокруг. Кто-то черный наклонился над ним, и холодное дуло коснулось его виска...

.....................................................................................................................

Все это снилось молодому монаху в дальнем дацане в черных горах. Монах стонал во сне, терся худым телом о колючую соломенную циновку, вертелся. Душой он давно уже был у подножия статуи Гаутамы. Сон, однако, отпустить его не спешил; сон шалил и смеялся, злясь.

 

                                    СЛОВАРЬ

 

АМБАН - злой дух.

ДЕКАСОН - помещение, где шаман хранит души.

ДЕРГИЛЬ - мистическая страна, в которую улетает шаман во время камланья.

КАСАТЫ-ШАМАН - высший шаманский разряд у таежных народов.

КУЛУНДУ - дух-двойник.

ТОРОАН - ворота в дергиль.

 

                                 C - Copyright    Валерий Бондаренко

 

 

 

 

E-mail: info@mail

 

 

 

 



Техническая поддержка: Ksenia Nekrasova 

Hosted by uCoz