1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

 
О ПРОЕКТЕ
ПУТЕВОДИТЕЛЬ
ЗОЛОТАЯ ПОЛКА
НАШЕ ТВОРЧЕСТВО
ЛАВ СТОРИЗ
КАЗАРМА И КУБРИК
МЕНТЫ И ЗЕКИ
ШПАНА
САДОМАЗОТРОН
МЕСТА ОБЩЕГО ГЕЙ ПОЛЬЗОВАНИЯ
СМЕхуечки И ПИЗДОхаханьки
НАША ПОЧТА

 

 

Напиши...

Домой...

Что это?

 

 

                                            

 ГОРИСЛАВА

 

            Горислава не любит ебаться. Сама жизнь заставляет ее сосать хуй, подставлять задницу или одалживать потц свой товаркам для разных манипуляций.

            Сама же Горислава чиста, как первый, как робкий снег. Рано осталась она сироткой, и в детском доме злобным бананом навис над ее кроваткою первый хуй. Он был еще совсем невелик, этот хуй, и с головки его с трудом слезало жирненькое навершье. Это был еще хуй подростка, однако в дальнейшем отменный хуй, потому что у остальных в их спальне пока даже как следует не стояло.

            - Соси! - приказал владелец первого хуя. И Горислава - тогда еще просто Слава...

            Пашка (так звали этого первого хуевладельца) был парень тоненький, белобрысый, с раскосыми и такими бедовыми глазами, что Славе было страшно заглядывать в них. Пашке в их спальне подчинялись все.

            Участь Славы сразу оказалась и здесь особой. Слава в спальне был самый хилый и робкий, хотя иногда по-особому как-то визгливый. Вот почему Славу не особенно-то любили. Слава плакал, но исправно сосал им всем, чувствуя это как униженье.

            К тому же он писался по ночам.

            Однако ночами!.. Вы слушали когда-нибудь тишину? Не ту тишину, что вялотекущей растрепою заполняет квартиру, когда вам угодно спать или просто думать, или даже читать... Вы догадались, о чем я? Тишина вокруг Славы наступала так редко, являлась такою хрупкою феей, что это была как бы даже не тишина, а одно виденье ее. Слава ложился на дно тишины и тихо посапывал там. И -  вдруг мочился от ужаса.

            Ужасы были внезапны и постоянны.

            Но мы не о них.

            Мы о Славе.

            Слава уже тогда по-своему видел мир. Луна казалась ему близкой знакомой, ветки - чудилось Славе - тянулись только к нему. Люди грезились порой облаками, зато облака были много добрее людей...

            - Что это?! - спросил его Пашка однажды.

            Слава привычно весь сжался.

            - Кайф! - сказал Пашка. Слава нарисовал сценку в тетрадке. Там был не Пашка, правда, а взрослый пацан из 8-го “Б”. Он, пацан этот, был плечист и строен, с крутым подбородком. Он его (подбородок этот) брил уже.

            Был мужик...

            Слава изобразил его в матросских клешах, в тельняшечке. Там была верность натуре, а также воображение, -  а также и обобщение, черт возьми! Хуй парня пер из ширинки, как стрела крана, и кончался взрывом атомного гриба над мирным и дачным домом.

            Это было уже искусство.

            - Мощно! - заметил Пашка. И хлопнул (небольно) Славика по плечу. - А теперь меня, ссаный, изобрази!

            Слава подумал. И пока он думал, был далеко отсюда. А потом быстро все набросал.

            - Хули, - заметил Пашка. - У меня же крыльев нету! А так -  похоже...

            Слава нарисовал Пашку с крылами летучей мыши, всего угловатого, острого, - режущего собою воздух. Но хуй Пашки он набросал честно - тоненький и прямой. Слава лишь цветочек вставил в него зачем-то...

            Наверно, для красоты.

            Пашке рисунок в целом понравился, и он приказал Славе изобразить его в форме десантника. Слава изобразил, но цветок в хуе старшего товарища он опять оставил.

            С этих пор Пашка стал Славика защищать.

Для Славы наступило странное время. Никто его больше в спальне не донимал, однако никто, кроме Пашки, пока не знал об его удивительном даре, - о том, что он, наверно, уже художник.

          Пашка заставлял Славу рисовать его, Пашкины, портреты, шаржи на остальных, а также сценки, которые необузданное Пашкино воображение рождало ежеминутно. Он давал Славе тему. Дальше несся карандаш Славы. Карандаш летел по бумаге, обогащая Пашкин замысел удивительными подробностями: цветами, бабочками, яростно-круглым солнцем. Но чаще всего там был тайный кумир Славы из того, из 8-го “Б”, с лихими будущими усами, с чубчиком - конечно же, смоляным - с огромным (Славка ведь подглядел!) достоинством. С настоящим. С мужским. Лучшие из этих рисунков Слава, однако, скрывал от Пашки...

            Кумир из 8-го “Б” застукал их через две недели.

            - Ни хуя!.. - поразился он Славиному рисунку. Слава изобразил его в чашечке мака. Мак пер из тонкого хуя Пашки. - Ты что, пидарас что ли?..

            Слава моргал испуганно. Пашка смылся мгновенно.

            Парень - звали его Игнатом - дзинькнул молнией...

            Потом он заставил Славу нарисовать особые карты. Там все дамы, валеты и короли были из преподавательского состава. Очень похоже. Туз пик - директор - пикою трахал завуча. Завуч была прекрасна...

            Друзья Игната из 8-го “Б” тоже ржали. А затем вечером в туалете дружно оттрахали Славу. Им было приятно трахать талант...

            Той же ночью Пашка пришел к Славе под одеяло. Теперь на Славе был роковой ярлык. Но роковой ярлык повис также на Пашке, - старшие и его зачислили в “пидарасы”. Пашка прятался от 8-го “Б” до глубокой ночи.

            - Давай сбежим? - предложил он Славе.

            Слава затосковал. Страшно было ему входить в новый, огромный мир. Но и радостно стало Славе от Пашкиного доверья.

            Так ветер странствий уже коснулся его ноздрей...

            Через узенькое окно сортира мальчишки выбрались на карниз. Возле них, за бесстрастной стеной, сопел и бредил во сне третий этаж. Черная бездна слева засасывала Славу, и он, почти не дыша, впивался ногтями в могучую стену. В бездне звенели птицы.

            Пашка шел первым. По узенькому, в щербинах, карнизу они добрались до окна лестничной клетки, оттуда перешли на второй этаж. Из окна женского туалета на втором этаже мощная ветка дуба вывела их к свободе...

            Стоял поздний май, душный, душистый. Ночь была почти непроглядна. Лишь фонари светили в черно-зеленых клетках листвы. И звенели, звенели птицы.

            Слава схватил Пашку за руку. Тот выдернул руку, оттолкнул Славу:

            - Тихо! Врежу!..

            Но как ни черств уже был душой Пашка, - и его проняля красота этой воли.

            Он обнял вдруг Славу, прижал к себе, потом повалил на землю. Худенькие подростки катались по свежей, густой траве, трепали и душили друг друга, и хохотали. Они хохотали с взвизгами, как щенки, не заботясь о том, что в черном детдоме их услышат. Да они и были щенками в эти минуты, были животными, были частью природы, - и были всем. Так, визжа и кусаясь, можно было бы докатиться до самого горизонта и стукнуться об него...

            Наконец, тяжело дыша, Пашка сел на грудь к Славе и ткнул хуй свой ему в лицо. И Слава, разгоряченный, сделал обычное свое, но так от души, что Пашка вскрикнул. Ему показалось, что он пролетел сквозь Славика и сквозь землю куда-то в черную, мельтешащую бездну, и пьяница-мать метнулась испуганно прочь с дороги. “Где ж остановка?” - подумал Пашка. И застонал, спуская, опять.

            В нем проснулся мужчина.

            Потом они лежали рядом грустные, нежные, равнодушные ко всему. Двигаться не хотелось. Наконец, они провалились в глубокий мгновенный сон, все один и тот же - и общий - о каком-то огромном дереве над ними и круглой белой луне. Она прыгала по небу, как мячик, и, наконец, исчезла.

            Ребята решили ехать в Москву. На вокзал они добрались лишь рано утром.

            Пока Пашка бегал за провиантом (ведь без него, понимали ребята, в поход не отправишься), Слава топтался возле вонючей стены в тенечке. Людей мимо сновало так много, что болели глаза, а полубессонная ночь гудела в башке.

            Голова болела.

            Рядом со Славиком встала рослая тетка в черно-красном цветастом платье, с желтым газовым шарфом, болтавшимся до колен. Тетка принялась охорашиваться: она растягивала губы, красила их осторожно и тщательно, достала пудреницу... Низенький усатый, чем-то на жучка страшно похожий мент возник перед ней.

            - У-у, блядь! Пидарас, - сказал мент лениво, но с чувством и ткнул тетку жезлом в живот.

            - Ах, вечно вы скажете! Такие мужчинки нескромные... - густо заворковала тетка, прикрывая живот сумкой на всякий случай. Но в голосе ее трелью переливалась нежность.

            - Канаем по-быстрому! - шепнул, подлетая, Пашка. - Его месить сейчас будут...

            - Послушай, а он баба или мужик? - спросил Слава уже за углом.

            - Пидарас он! Пидар... - И вдруг Пашка заторопился, показывая добытые им припасы. - Вот, лаваша стырил...

            - Мы тоже пидарасы как бы... - сказал задумчиво Слава.

            - Козел! - зашипел Пашка, страшно выпучивая глаза. - Пидарасы бабами наряжаются! А мы пацаны! Понял? Мы - п а - ц а - н ы...

            Он ткнул Славика под ребра. Кулак у Пашки был остренький, сильный.

          Славу шатнуло.

            Пашка снова удрал за добычей.

          Слава глянул из-за угла. Пидар и мент беседовали довольно мирно. Пидарас даже плечами вертел не слишком.

            Славик прикрыл глаза. Было темно и шумно, но как-то невнятно, точно сквозь сон. Голова кружилась, потом и вовсе вдруг раскололась. Из нее вырвался алый серпантин провода и заболтался упруго. На конце его скалилась голова Пашки в соломенном парике, - точно таком же, как у того ужасного пидараса.

            Затем вокруг Пашкиной головы замелькали, закружились лазурные птички. Они трепетали, трещали крыльями и весело гадили на парик.

            - Пашка умер? - в тревоге подумал Славик и открыл глаза.

            Свою грезу пару лет спустя он воплотил в масле.

            А пока - пока было нищее полудетство, потная сутолока вокзала, был Пашка. И был пидарас Женечка, который, видно, заприметил ребят и решил познакомиться с ними. Во всяком случае, очнувшись от грезы, Слава не сразу сообразил, что это за странная тетка возле.

            - Мальчик, что ты здесь делаешь? - повторила тетка вопрос. В руке она держала мороженное и, ожидая ответа, аккуратно и метко слизывала белую каплю, все время набегавшую на край шоколадной трубочки.

            Славчик тотчас вспомнил, кто это, и, конечно, замкнулся.

            - А меня Иветта зовут, - точно не замечая его молчания, продолжила тетка смущенно немного, но искренно. - А еще у нас есть Аманта и Аллочка. Хочешь,  я тебя с ними познакомлю?

            Славик так растерялся, что снова ушел в грезу. Иветта привиделась ему  вдруг желто-красной пушистой птицей.

            Птица протянула Славе мороженное. Тот машинально лизнул.

            - Какого хрена, Иветта! Малолетка ж... - услышал он тотчас. И увидел перед собой новое чудо в черных буклях, толстое, зобастое, с иссиня-атласными щеками.

            - Аманта, говори при ребенке культурно. Я же его кормлю... почти грудью. А где Аллочка?

            - Ссыт, - ответствовала Аманта и закурила.

             Тут явилась, наконец, и Алла. Она была носатая, низенькая, улыбчивая и страсть походила на Аманту чем-то (Позднее оказалось,  что они были сестры).

            - Ах! - вскричала Аллочка. - Нашего полку прибыло... И  потянулась к головке ребенка, точно к цветку.

            Славик вконец ошалел. Пидарасы обступили его и наперебой принялись угощать. Иветта - мороженным, Аманта - сигаретой, Аллочка -  просто так смеялась. И год спустя, уйдя уж от них, Слава любил рисовать трех птиц: красно-желтую, черную и синюю, - эту последнюю всегда с огромным смеющимся клювом.

         Нет, с глупостями к Славе девы, конечно, не лезли. Они щадили его, сами обиженные людьми, сами отброшенные в жизни кювет. Они лишь забрали мальчишку с собой в милую двухкомнатную квартирку, где Аллочка и Иветта поддерживали уют, а более резкая в проявленьях Аманта приколачивала, где что надо, а где что не надо, - просто пиво пила и телевизор смотрела.

            - Какие же они женщины? - думал в недоумении Славик. - Особенно эта, Аманта. Ходит по квартире в трусах, грудь вся от шерсти черная. Бреется два раза в день; ебет Аллочку и Иветту... Зачем он здесь?..

            Такие мысли являлись Славе внезапно, как озаренье, и он пугался их, ведь идти ему было все одно некуда. И тогда он уходил в свои грезы, угрюмый, тихий.

            - Ах, девочки, какую “косточку” я обглодала нынче у моряка!.. - вздыхала, между тем, Иветта. И сладко потягивалась в куцем раздолбанном кресле. - 20 см, и вид, будто рычит на целый шторм. Такой лобастый, такой...

            - Лучше б он в жопу тебя отхарил, - замечала Аманта, самая деловая из всех.

            - Грубая ты, Аманта, - морщилась брезгливо Иветта. - И потом, у меня же нынче глисты...

            - Жалко, что глисты маленькие такие, - вдруг задумчиво изрекала Аманта, скребя свою кремовую ступню.

            Ну а Аллочка, - та, конечно же, хохотала. Она всегда готова была со смеху помереть, эта Аллочка. Она падала на ковер и по нему каталась, булькая и визжа.

            - Смеяться необходимо тебе, как какать, - изрекла однажды Иветта.

            Аллочка и от этих слов пришла в бурный, задыхающийся восторг. И лишь при слове “хуй” она вся в слух превращалась. Даже Слава, тогда почти что ребенок, считал Аллочку глуповатой. Но именно она, эта безмозглая Алла, купила Славе фломастеры, 24 штуки. Сделала она это из тонкой любезности, заметив, что мальчик все время рисует.

            Аллочке нравилось украшать собой жизнь других.

            А парень и впрямь с фломастерами расцвел! На белых листах появлялись дивные изображенья: яростно-пестрые  птицы, невиданные цветы; бабочки. Этих последних Слава рисовал тогда особенно часто. Их жизнь казалась ему такой счастливой, такой безмятежной. Самый рай представлялся ему летним уставшем от света днем с радужной бабочкой в самом центре.

            Правда, образ жизни новых его друзей  отразился уже и в этих, пока вроде и безмятежных рисунках. Так, у птиц из пестрых хвостов торчали зачем-то большие мужские члены, цветы были алчны, как губы, а бабочки обширны, как ягодицы бесстыже-страстной, открыто любившей все проявления плоти Аманты.

            Однажды Слава обнаружил в тумбочке под телевизором гору старых альбомов. Вперемешку здесь было все: фото, открытки, вырезки из журналов. Так мальчику еще больше приоткрылось прошлое этой квартиры, история Аллочки и Аманты, которые тоже ведь - оказалось - были школьниками с послушными, плюшевыми головками, с родителями (он - худой и веселый, она - задумчивая толстушка), на руках которых дети сидели, нахохлясь. И они, Аллочка и Аманта, были выпускниками с аккуратными галстучками. И они пели в хоре, и они играли на фортепьяно. Аманта снялась даже в военной форме, которая тогда удивительно шла к ее широкой и грубой морде. Но дальше, - дальше возник как бы самум, в эпицентре которого белели рюшами два родительских гроба. А затем в жизни братьев настала пора странная, непотребная: на фотках замелькала обнаженная плоть обоих, сначала в обнимку с какой-то резиновой бабой, потом и друг с другом. Потом пошли женские платья. Потом на сцену явилась Иветта, - явилась сразу в женском во всем. И новые щемяще-радостные, причудливые совокупления... Наконец, на одной из фотографий Славик узнал вокзальный сортир... Однако даже не это поразило его, хотя и кольнуло воспоминаньем о Пашке. Поразило его одно лицо, что мелькало на вырезках из газет: седая челка, могучий, мясистый лоб, тяжкий, насмешливый взгляд. Лицо властного уркагана, но всегда безукоризненная сорочка и галстук, точно то был министр, дипломат, артист...

            -  Алексей Борисыч, - печально заметила Аллочка, подойдя незаметно сзади. И на немой вопрос Славы лишь усмехнулась грустно.

           И потрепала мальчишку по голове.

           Той же ночью Алексей Борисыч приснился Славе. Он был все такой же, как на вырезках, квадратный и властный, и сидел в кресле с высокой, словно у трона, спинкой. Он сидел неподвижно и глядел прямо перед собой. Подойти к нему ближе ребенок во сне все-таки не решился. Он только подумал, что у такого идола, должно быть, и сердце и яйца - из чугуна...

            Лишь постепенно, из отрывочных фраз Аманты, из скупых замечаний Иветты и осторожных вздохов Аллочки, перед Славой предстала вся история этой квартиры, - печальная в своей сути, однако ж правдивая, боже мой!..

            ... Итак, представьте себе простое семейство: отец - маленький клерк, мать - скажем, врач иль учительница. Они живут тихо и мирно, и горя не знают, хотя знают нужду. Но у него есть гитара, она песни поет отлично; ходят они в турпоходы; в очередях стоят. Они живут очень честно и очень скромно, - они, “как все”. Но друг для друга они: Король, Королева. Любят они друг друга и нежно друг о друге пекутся. И в условленный час на свет появляется у них крепенький, тугой мальчуган. Король с Королевой назвали Принца Виктором, в честь деда. И до трех лет Виктор рос совершенно обычным парнем, только замкнутым очень, - точно уже тогда он думу думал. А может, душою спал.

            И тут появился четвертый член дружной и Королевской семьи, - Антон, мальчик сразу нежный и милый. И стали они жить-поживать, и хотя много добра нажить им так и не удалось, но все четверо любили друг друга очень, точно сама Любовь беспрестанно ходила по их квартире. То шкаф не закроет, то молоко у нее сбежит. А она знай себе только смеется. А ночью уходила Любовь к родителям и шепотом, и скрипом, и смехом приглушенным там раздавалась. И было т а м хорошо.

            Принцы прислушивались и молчали друг перед другом о том, что вскипало в душах. Но Любовь нет-нет, да и присядет к ним на тахту ненароком. И в глаза пристально так посмотрит. И все, конечно же, примечает. И руки тянутся неприметно друг к другу, но дальше игр это не шло, - зачем же? Виктор к тому же влюбился, и хотя девушка его обманула, и после этого бабам он больше не доверял, все равно безобразия эти с братом прекратил он.

            Тогда уже очень стеснялся.

            Но Любовь все бродила вокруг, все бродила, касаясь их тел и душ.

            А потом, - а потом внезапно на пороге возникла Смерть. Она, не целясь, слепо схватила родителей и опустила их прямо на дно реки (лодка перевернулась), и насильно держала их там, на холодном песке, пока души Короля с Королевой, устав здесь ждать, не улетели к далеким звездам.

            Антон и Виктор остались одни. Тринадцать и семнадцать им было. Через год Виктор ушел отдать долг отчизне, сурово прижав брата к себе на прощание. Армия поглотила его. Вскоре он возмужал.

            Когда Виктор вернулся, он стал избивать Антона. Антон без него уже много, много грешил, и Виктор пытался его исправить. Поэтому он купил Антону резиновую мегеру. Но ни она, ни угрозы, ни даже побои не помогли: Антон упорно сосал мужчинам. Так что, возвращаясь домой, Виктор первым делом тек к шкафу: вдруг прячется там любовник?..

            А жил Виктор тогда лишь с собой: после двух-трех бабских измен женщины больше не занимали его. Но он был живой человек. И он, наконец, решился. Он не просто стал избивать Антона. Избив, он его е б а л. Однако ж пока ебал лишь за дело. Но стал смущенно ждать, когда Антон провинится опять. А Антон -  как нарочно - тогда вдруг залег на дно. Поражен ли был грубым напором брата? Или нервы его берег? Короче,   э т о случилось: Виктор трахнул Антона за пересоленный суп.

            С того дня повода они не искали...

            Изменилась и третья в квартире - Любовь. Бывшая нянька, бывшая фея, бывшая простодушнейшая свой-брат-сестренка, она стала навроде шлюхи, но это нравилось им теперь. Любовь также не возражала. Она стала ходить голая перед ними, смеялась над гонореей, вживалась в тайны всех отправлений, во все поры тела втекала, липла даже к вещам. Даже за собою не убирала.

            Ужасной неряхою оказалась...

            Потом они завели любовников себе, - случайных торопливых и грубых ребят. Потом - обычная, старая, как мир, история - любовниками стали меняться: ведь х о т е л о с ь теперь всегда. И тогда они заводили новых и новых, мысленно их всякий раз потроша. Потом... Любовь вдруг скукожилась вся. Она еще оставалась в квартире, затравленно наблюдая за ними из уголка. Они походя били ее и смеялись: ведь баба. Потом... Потом она вдруг ушла, - ушла почти незаметно. Даже вещи оставила, - эти тряпки... И они приняли - пока еще в шутку - мрачное и пестрое это наследство, и вздели его на себя, и стали ходить на вокзал. И объявили себя Аллочкой и Амантой. Аманта-Виктор еще объясняла перерожденье свое тем, что в мужской одежде отдаваться мужчинам негоже. А так вроде бы маскарад, - вроде все понарошку. Аллочка же лишь смеялась над доводами рассудка: просто ей нравилось одеваться.

            И вот, наконец, на сцену явилась Иветта. Она пришла к ним волшебницею из парка, из майской легчайшей листвы, душистой и влажной, из трепещущих и цветущих ее глубин. Явилась в тот и впрямь грустный, ужасно печальный миг, когда Аллочка пыталась тащить на себе избитую вокзальным ментом Аманту. Аллочка пыхтела, плакала, чертыхалась. Грим заливал уж глаза, а черный парик обнажил затылок, но скрыл огромный прекрасный нос. А на спине ее гулко охала Аманта в изодраном розовом платье, беленькие оборки которого трепались слабо и беззащитно, как плавники у пойманной резвой рыбки.

            И вот, когда они вслух проклинали свою судьбу, она послала им в помощь многоопытную, немолодую уже Иветту.

            Несколько слов о ней.

            Иветта когда-то, лет двадцать назад, была танцором Женею и лихо плясала среди сарафанов и мужицких каких-то - нередко и ложных - свиток. И отдавалась после концертов, - но сперва лишь артистам, художникам, музыкантам. Иветта любила прекрасное пылко, самозабвенно. И диву только даешься, как, каким образом сочеталось в ней это все: картины Дантова ада, к примеру, и желание сесть на хуй... А между тем, этот лихой танцор, разбивший не одно женское сердце в зале, весь в поту и мыле, прямо в уборной... Но оставим, оставим это...

            Случилось, однако, несчастье: Женя сломал ногу. Во время долгой болезни оставил его любовник, влиятельный, важный в культуре барин. А Женя ведь любил его бескорыстно, страстно. И тогда Женя возненавидел несовершенный сей мир. Он хохотал в лицо остальным своим кавалерам, он распугал их, - они ушли. Между тем, Женя поправился, хотя о балете речи быть не могло. И тут память о сладких и тайных встречах вновь овладела им. Одиночество убивало. Противиться естеству долее он не мог. Однако прежние друзья обиделись на него и лишь злорадно наблюдали его страданья.

          И вот тогда он, уже не надеясь на чье-либо постоянство, страшась его сам, сделал весь мир театром. Каждый вечер, осененный квадригою Аполлона, Женя лепил новый образ. То он был Джульеттой, наивной и юной, то трепетною покорной Офелией, то, наконец, взбалмошной, дерзкою Катариной... Но годы брали свое: Иветта становилась все ироничней; призрак неостановимой бутылки маячил уж...

            Полтора года назад случилось несчастье: извечный ее покровитель, старый гэбэшник и комендант общежитья, скончался. Новый комендант выгнал с позором Иветту из общаги, права на которую она утратила так давно. И тут разверзлась бездна: оказалось, что Иветта больше никому не нужна! Лишь теперь открылось ей с беспощадной ясностью, что всю жизнь играла она в эпизодах с партнерами душевно бездарными, черствыми, - н и к а к и м и. Три ночи провела Иветта в сквере, осененная чугунной квадригой. Над ней смеялись, ее даже гнали прочь... Она лишь холодно хохотала им всем в ответ.

            Наконец, Иветта решилась. На последние деньги она купила билет, даже не посмотрев куда, и, чувствуя себя немножечко Анной, села в скверный, заплеванный поезд.

            - “Какие дикие лица!” - размышляла Иветта. - “Грубые, безобразные. И такие потные... Как странно посмотрел на меня тот военный...”

            К счастью, ее соседом оказался кряжистый мудрый пенсионер. Он ничего не понял и спросил лишь, замужем ли Иветта.

            Ей стало так горько, что на ближайшей станции она сошла.

            ... Было раннее утро. И хотя Иветта не выспалась, душа ее вдруг расцвела навстречу майскому, такому душистому скверу, в который прямо с вокзала она попала. Иветта вспомнила рай зачем-то и села среди этой клейкой и яркой трепещущей свежести, среди всего этого беспечального вечного обновленья. Ей казалось, что нет бездарно и странно прожитых лет, что планету только что создал и умыл, как ребенка, господь, или что она, Иветта, - сама покуда еще ребенок, добрый, мечтательно-чистый мальчик Женя и что Любовь только манит его в слепые от листьев кусты, где караулит ее пушистый могучий негр, певший так хорошо в каком-то фильме там, в далеком-далеком детстве.

            И пусть пел он Отелло.

            Пусть и ее он задушит.

            Пускай!

            Не жалко...

            Но тут глазам ее предстала Аллочка и раненная Аманта.

            Сомнений не оставалось: Иветта вышла к своим...

            И здесь, вопреки всем законам композиции, мы продолжаем эпическое повествование, дабы не прерывать вдохновенной сей панорамы нравов докучным диалогом или случайным каким-нибудь описанием.

            Итак, судьба всех троих решилась тотчас. Они стали жить вместе.

            Безбрежное море мужчин им открылось. Иветта искусней умела сближаться, - поднаторевшая в любовных батальях эта Иветта... Рабочие и крестьяне, солдаты и инженеры, педагоги и врачи, студенты и, конечно, артисты, - и все больше тайные педерасты из других, отдаленных мест... Они случались проездом здесь, они вечно куда-то спешили и почти всегда угрызались, эти ребята. Они, дураки, и понять-то часто были не в состоянии, что это перед ними не тягостный извращенец, а осколок когда-то великой Любви. Это он опустился перед тобой на колени, это он берет тебя нежно за хуй...

            Наконец, в их жизнь вошел Алексей Борисыч.

            А вошел он в их жизнь внезапно, как и должно то человеку нелегкой его профессии и судьбы. Он был... А впрочем, что за глупая страсть к ярлыкам, к дотошным этим определеньям? Он просто подошел к Аллочке на вокзале, как раз в сортире, и такой силой дохнуло на нее от этого немолодого уже человека в когда-то модном костюме, кепочке и почему-то в кроссовках, что Аллочка опустилась перед ним на колени и долго-долго, пока он позволил, смотрела в его страшное от щетины лицо, в эти равнодушно прищуренные пронзительные глаза... Цепкие пальцы в синих вечных перстнях крепко взяли Аллочку за парик...

            Алексей  Борисыч не был проездом здесь. Он с рождения жил в этом городе и вернулся сюда после долгого заключения. Идти в тот день ему оказалось некуда. Новый бог поселился на время у наших друзей, выгнав их на кухню (Он и все делал решительно, властно. Даже Аманта не смела при нем роптать). В любви Алексей Борисыч был ярок и груб. Дня через три он все же ушел к корешам своим, поссав на прощанье а прихожей. (Какать в последнюю минуту ему расхотелось).

            С друзьями нашими он не порвал, однако. Нет-нет, и наведается, да еще корешей приведет с собой. Или вызовет всех трех к себе на малину, в пригородный просторный дом, - в баньку обычно... Но даже Иветта - всегда такая брезгливая, такая всегда привередница - не роптала. Сия экзотика нравилась ей, хотя в этом призналась она не сразу и неохотно...

            Вы спросите: а как же костюм на фотке? А как же безукоризненный там же галстук? К чему такой маскарад ”заслуженному” уркагану? Дело, однако,  в том, что капля и камень точит, и справедливость этого подтвердилась почти через год, когда Алексей Борисыч, уже президент ТОО “Понт”, стал также и депутатом Думы. Отсидка ему помогла: населению объяснили, что он борец за дела человеков, пострадавший невинно. А много ли населенью нужно? Впрочем, это все похоже уже на памфлет, а он - не наша, поверьте, цель.

            Население увидело в нем на время отца родного. Городское начальство любило грозного “А.Б.” за что-то. Любили его и наши друзья, и отдавались ему безоглядно, страстно.

            В глубине души Алексей Борисыч ценил это, и хотя не раз пытался заменить юными девами наших перерожденок, - возвращался все ж к ним.

            Такова одна из загадок жизни. Загадок? Но разве не стала первой женщиной непутевого пацана Алешки его же родная, вечно пьяная мать? Как мешало это ему в дальнейшем в обычной с блядьми постели! И разве не добавила зона в его влечение насмешливости к тем несчастным, кого пользовал он с такой яркой изобретательностью? Просто девки казались ему слишком уже слабы, чтобы выдержать это...

            Словом, он не знал еще настоящей любви и был в этом смысле сущий подросток...

            Откуда же. спросите вы, наши подруги добыли столько его портретов? Ах, из газет! Алексей Борисыча любили и журналисты...

            Однажды его все ж нашли с прострелянной головой.

            Затем посадили и всех его корешей...

            Это случилось за год прихода к подругам Славы. Помните? Вы, уж забыли, наверно, о нем. А между тем, наш рассказ вновь обратился к нему, к его судьбе и его необычному дару...

            ... Среди ночи Слава проснулся. Лунный блик стихоплетствовал на его подушке. Свет луны змеился также по одеялу, сбираясь на полу в квадратную пыльную лужу. Луна заполняла пол-окна. Она грезилась огромной, - какой обычно луна не бывает, и страшно, до жути близкой. Стоило отогнуть эти дрожавшие черные веточки за окном, и можно было шагнуть на снежную и туманную ее поверхность. Луна манила; луна звала.

            Слава медленно стал подыматься с постели. Луна, как магнитом, тянула его за темя. Мальчик вдруг понял: то не луна его тянула, а Алексей Борисыч. Это он после смерти стал вдруг луной, -  могучей, прекрасной, необоримой.

            Впрочем, Слава тотчас засомневался. Стать целой луной Алексей Борисыч - все ж-таки человек - вряд ли мог. Скорее, он там лишь жил. И верно: приглядевшись, Слава различил на луне темные пятна, полоски. Там были свои города и поселки; там жили люди, - души людей ушедших. Там жил теперь Алексей Борисыч.

            Вот мигнул он Славику из-за веток. Вот Славик идет уж к нему. Почему он, Славик, его не боится? Да очень все просто: Алексей Борисыч после смерти переродился. Вместо рта у него - цветок душистого табака, серебристая пахучая трубка. А вместо хрена - еловая лапа в снегу. А вместо конечностей - побеги трепетной, музыкальной ивы... Потом Алексей Борисыч стал вдруг медведем, веселым и наглым; потом вдруг бурундуком, деловито сосавшим Славе; потом Красной Шапочкой, лукавой и голой, в охотничьих сапогах, задорно ковырявшей ружьем в пизденке.

            А бабочки! Сколько вокруг появилось бабочек, боже мой!.. Они трепетали бирюзовыми, золотыми, оранжево-черными крылами, они щекотали кожу и верещали. И будь у них ноги, они бы сбацали, непременно сбацали бы канкан! А Алесей Борисыч превратился, между тем, в облако в генеральских штанах, а потом вдруг в себя, но в полосатой унылой робе и улыбнулся Славе по-доброму и чуть-чуть смущенно:

            - Вот, Слава, были и мы рысаками! - сказал Алексей Борисыч. - Изобрази! Изобрази нас всех, мальчик мой, если сможешь.  Ведь  о н  и  все умерли, их всех загубили у вас там на Земле, и ты должен, просто обязан увековечить мимолетные эти жизни! Я для этого покажу тебе такой мир, такой дивный мир!..

            - Ты, наверное, тоже губил их там, у нас... - заметил Слава, еще трепеща на высоком, незримом пороге.

            - Не без того, - пожал Алексей Борисыч плечами. - Но это ведь там, на Земле. А здесь, даже если я и ебу кого-то, и я, и он, - мы оба превращаемся сразу во что-то иное. Здесь это так легко! И поэтому мы не терзаемся совестью, нет. Всякий раз мы начинаем как бы новую жизнь. Ты усек? Ну иди же! Иди сюда! У меня хуй уже стал, как скала, алая от перстов Авроры...

            Позже Слава с пеной у рта утверждал, что и впрямь перешагнул он тогда этот узкий порог докучного подоконника, и нырнул в прохладное море лунного, равнодушного света, но руки Алексея Борисыча подхватили его. И хотя сам Алексей Борисыч беспрестанно потом менялся, превращаясь то в тигра, то в дивный цветок, то в каплю, - но левая рука его не менялась, а вела, все вела за собой растерянного мальчишку.

            И если бы не бдительная Аманта, схватившая Славика за майку на подоконнике, ребенок уже тогда расшибся бы, верно, на смерть.

            Однако Аманта сграбастала Славу, повалила его на постель, прижала к ней всем своим толстым мохнатым телом. Хуй Аманты, очень короткий, но и очень также мясистый, тотчас встал. Однако что-то мешало Аманте трахнуть извивавшегося подростка. Возможно, дух Алексея Борисыча, смотревший с луны. Возможно, признаемся честно, - и совесть. Аманта лишь пожала Славе хрен напоследок и отпустила его, затихшего, осовевшего. Но это случилось чуть позже. А пока Аманта лежала на Славе, пыхтела и чертыхалась.

            И Слава невольно вдруг кончил. Но для себя кончал он в другом, замечательном мире, где не было места толстой Аманте. И там он даже не кончил: а просто упал в какой-то теплый вертевшийся света круг и каплями разлетелся по медунице на опушке июльского лета.

            И тотчас заснул.

            С тех пор Алексей Борисыч постоянно навещал Славика в полнолуние. Он уводил его в мир дивный, яркий, где не было места разврату, а только все цвело, пело и сладостно пахло. Слава становился в душе чаще всего цветком, и когда изображал что-нибудь (а рисовал он, как бешеный, много) - всегда получались яростно-яркие грезы.  Наконец, Иветта указала ему на это. Поджав губы, она заметила, что, оказывается, он лакировщик, что отрывается он от земли и что эти пестрые сценки никому, кроме Славы, по сути не интересны.

            Слава пожаловался Алексею Борисычу (тот опять явился к нему во сне). После этого Иветту жестоко избил на вокзале усатый маленький мент, - он опять напился. Однако замечанье Иветты Алексей Борисыч все же учел и водил ребенка теперь во сне в мужские компании, где трахались наглядно и постоянно, но в разных позах и с разными штучками, от вида которых иногда кровь стыла в жилах. Но всегда поднимался хуй.

            Впрочем, это все было ночью. А днем тянулась та же, надоевшая им бодяга: Иветта красилась, делала гимнастику и варила обед. Аманта с Аллочкой резались в карты и вслух мечтали. Иногда ближе к ночи заходил маленький мент с вокзала, Клавдий Петрович, или, как для краткости называли его пидорята между собой, “дядя Клава”.

            Нужно сказать, что Клавдий Петрович был подкидыш, однако по происхождению, возможно, интеллигент. Иначе откуда взялось бы нелепое это “Клавдий”? (В записочке при подкидыше значилось это имя). Клавдий Петрович вырос в детдоме. Его затирали и били там; и, как ехидно замечали между собою наши подружки, возможно, и трахали тоже. В самом деле, с какой это стати ему так нравилось бить Иветту, - ему, который сам жил с Иветтой, как с женщиной, и при этом не был даже женат?..

            Когда “дядя Клава” являлся, Славика запирали в шкаф. Но он видел и слышал, как грубо, насмешливо беседует мелкий мент с его друзьями, как он гордо ебет образованную Иветту или заставляет Аллочку, эту нежную, эту хрупкую Аллочку трахать жирнюгу Аманту.

            Конечно, дядя Клава довольно рано проведал о Славе, но делал вид, будто о нем не знает: несовершеннолетний ведь, как-никак.

            Но в душе давил, давил косяка на мальчишку.

            И Слава чувствовал это.

            И творчески возбуждался.

            Здесь-то и вступает наш рассказ в необычайно хрупкую, ломкую, пугливую и летучую сферу, - в сферу творческих поисков и свершений. Ибо в этой загадочной области, где, собственно, реально и жил наш Слава, - в этой области неожиданно для него самого встретились еще двое. Оба были безукоризненными мужчинами, оба метили в господа душ Славы и его наперсниц. Оба соперничали за их сердца. Один, превращаясь то в тигра, то в цветок, то в дрожавшую каплю, оставался все же одним и тем же: полосатой, тощей, обритой тенью, озлобленной, уже отчаявшейся встретить добро на своем пути, уже отживший. Это был Алексей Борисыч. Другой, компактный и властный, лишь с небольшою трещинкою в душе, был усатый вокзальный мент.

            Мент сопровождал тень Алексея Борисыча всюду с наганом в кармане. Алексей Борисыч с луны, - а в ветвях мент уж  сидит. Алексей Борисыч опять на луну, - мент за ним в облаках несется. Или схватит Славу и в облаке, как тряпку, его полощет. А Алексей Борисыч тем временем облаками-то, облаками-то - и к своим. На луну. А менту на саму луну ходу нет еще, он ведь живой покуда...

            Мент у самой луны ярится, разевает рост страшно, - ругается, стало быть, - а Славик рад в душе, что Алексей Борисыч спасся. Но хочется ему ужасно и менту отсосать. Он, дядя Клава этот, такой ведь уютный в бушлате в своем сизо-пестром - прямо плюшевый, - хоть и злобный. И потом, у дяди Клавы тоже было тяжелое детство...

            И решил тогда Слава примирить в соей душе их обоих. Но так, чтобы было всем интересно. То есть чтобы история, сюжет бы возник. Чтобы был детектив хотя бы.

 

 

            Детектив? Но о жанре стихийный художник Слава пока не думал. Он просто представил себе, что если один из его кумиров блюдет закон, то другой должен, напротив, закон нарушать: стибрить там что-нибудь, замочить ли  кого... Наконец, возможно, и покусится на самое луну. Однако последнее сразу отпало: на луне-то как раз Алексей Борисыч прятался; там он жил. И луну должен был бы разрушить мелкий усатый мент, видя в ней притон и рассадник. И вот проникает мелкий мент на луну, как Штирлиц в гестапо, и там выдает себя  тоже за крупного уркагана, погибшего невзначай. Он ходит гоголем там и хочет выведать какие-то там секреты, чтобы луну сподручней было взорвать, чтобы уже без остатка вовсе... И хотя мелкий мент превращается под влиянием луны то в кленовый листок, вызолоченный морозцем, то в бесшумную, ловкую пуму, то в осла, который уныло пердит поперек призрачной лунной дорожки, - ноАлексей Борисыч видит его насквозь. И приводит к нему, скажем, того же Славу. И говорит при всех:

            - Еби пидарка сего! Ты же крутой, все можешь.

            И мент бодро, не подозревая подвоха, заставляет согнуться Славу, и деловито вставляет в него свой хуй. Но Слава, вдруг вспомнив униженья Иветты, Аманты и Аллочки, превращается тут в пудовый  сапог широкий, и мелкий мент теряется в нем хуем своим, как в ночи очумевший от вьюги поезд. То есть он ебет Славика машинально и спотыкаясь, а ведь это почти онанизм, при всех-то. Да и вы  -  попробуйте сами  вы трахнуть сапог, любезный читатель!  Слово даю: у вас не получится  ни фига. Вы же не слон какой-то.

            И Слава, кирзачом обернувшись, чует сладостно власть свою над ментом. Дескать, помни, что ты, мент плюгавый,  -  не одна власть на свете. И нечего в пьяном виде мазать говном Иветту. Помни, мент: на луне ты теперь! Так забудь же свои порядки на ней, лягавый...

            И мелкий мент не кончит в сапог: он сдастся. И тогда Алексей Борисыч торжественно, при всех, трахнет ментяру в жопу, а после также и в рот, засранца...

            А мент лишь будет тонко скулить и превратится затем в венок надгробный. А после даже Слава поссыт на него, и станет мент, как поле, и радуга отразится в лужах на нем. И мент долго, точно младенец, будет плакать, плакать...

            Но останется все ж-таки на луне зачем-то.

            Вы спросите: какой же это все детектив? Это ж рассказ из жизни!

            И будете правы. Слава лишь фломастером все это изобразил.

            В цвете все это было для него еще понятней.

            И так случилось, что к дяде Клаве попали рисунки Славы. И хуй-предатель его поднялся. Слава видел это из шкафа.

            Он понял, что в точку попал, что дядя Клава и впрямь мечтает, чтобы его, дядю Клаву, ебали.

            Только боится признаться в этом себе.

            Но хочет - очень.

            - Приведите ко мне эту падлу, - сказал дядя Клава торжественно, очень сипло. Обрывки рисунков порхали вокруг, точно пестрый, веселый взрыв.

            И тогда Слава сам вышел к менту из шкафа.

            С тех пор дядя Клава драл Славу в рот и в жопу чаще даже, чем стареющую Иветту.

            Но делал это нередко наедине.

            И Слава, поняв доверье, пальцем ебал мента в зад ответно.

            И мент превозмог от искусства обиду эту...

 

 

            ... Среди  ночи  Слава  проснулся. Луна лезла в окно сквозь штору. На Славкину постель кто-то присел. Слава вздохнул глубоко, улыбнулся. Но это была Иветта. Она неподвижно сидела на постели Славы, спиной к окну, лицом к мальчишке. Лицо Иветты оставалось в тени. Оно дрожало: взблескивали по сторонам сережки искристо и золотисто...

            Она молчала.

            Слава растерялся: он понял, о чем будут с ним сейчас говорить. Иветта не знала тайных желаний мента, да и так, как  сложились ее с ментом отношения, не позволяло ей это узнать. Она грешила лишь на Славин нелепо-юный, противный возраст.

            Славик ждал упреков; возможно, - слез. Быть может, его ударят... Может быть, и ножом...

            Иветта помолчала еще немного.

            - Уходи! - сказала она. Сказала решительно, тихо. Иветта знала, что вероятней всего, обрекает мальчишку на смерть. Куда он пойдет отсюда, этот юродивый?..

            Иветта, как ей не было горько, переживала головокружительные мгновения: никогда, ни одна жизнь еще не зависела от нее. Все лишь пинали Иветту.

            И вот теперь...

            - Убирайся! -  повторила Иветта.

            Она знала: мальчишка ей покорится. Лишь бы Аманта с Аллочкой не проснулись...

            А Славе представились вдруг не Иветта, старая, небритая, жалкая, беспомощная. Вместо нее привиделась ему золотая гора. Она величаво плыла по ледяным лазурным волнам, и в глубинах горы, в пещере, возился Клавдий Петрович, - усатый, на жучишку похожий мент. Он  деловито, сноровисто сдирал золото со всех стен пещеры. Мент складывал это золото на полу: он готовил ложе себе. Он готовился уж заснуть. Но все не мог: вскакивал и сдирал кусок за куском, и складывал под себя.

            Слава мельком подумал, что мент когда-нибудь источет золотую гору Иветты и потонет с ней вместе, ведь золото скопится у нее на дне.

            Вот тогда-то акула-Слава и сожрет удалого мента!..

            Почему Слава в конце должен стать акулой, ведь лазурные волны были так холодны, - этого он не знал и сам. Зато десять минут спустя он оказался на улице с альбомом, коробкой фломастеров и тремя пирожками в кармане.

            И вновь ему предстояло начать жизнь с нуля...

            Начиналась ночь, но было еще светло: было начало июля. Слава вспомнил о Пашке, о том дивном чувстве, что испытал он с ним месяц назад, оказавшись вдруг на свободе. Но вот он снова один под этим черным, как вакса, небом. Однако теперь это была уже не свобода, а дикая, безбрежная, злая воля. Он остался один, и лишь Алексей Борисыч смотрел на него с желтоватой луны задумчиво и печально.

            Конечно, Слава мог бы пойти к вокзалу и там когда-нибудь увидеть чернявого дядю Клаву, и все рассказать ему. Однако тогда дядя Клава прибьет Иветту. А Слава пока этого не хотел, уж очень странной предстала только что перед ним Иветта.

            Да и мент ему надоел, признаться.

            Слава машинально брел по улице среди сонных домов. От Аманты он как-то слышал, что в центре возле оперного театра есть сквер, где можно встретить дружка (Аманта сказала грубее: можно снять и сняться). Почему-то Слава верил, что дружка он найдет там всенепременно. Он даже представил себе очень подробно этого будущего “дружка”, зачем-то страшно похожего на героя из 8-го “Б”, на Игната.

            Но в этот сквер нужно было еще попасть. А вокруг было так пустынно, так тихо и сонно, что Слава чуть не заплакал. Он даже не захотел луну представить себе и на ней Алексея Борисыча.

            Жизнь дохнула ему в лицо, - стерва-жизнь.

            Он вспомнил Пашку опять, отважного, дерзкого Пашку, который был, возможно, где-нибудь здесь, в этом темном бездушном городе. А может, он в Москву подался?..

            От одной этой мысли Славик охнул и сел на землю. Ему остро вдруг захотелось стать псом и завыть, завыть на недостижимый печальный притон луны. Он опять, но всерьез подумал о дяде Клаве. Что, если все же найти его? Славик представил себе гнев мента на Иветту и как месит Иветту тот сапогами. Затем еще ярче, еще подробней он представил себе изгнанье навек поганой Иветты и его, Славино, воцаренье. Вот он уже открыто, погружая руку по локоть в жопу его, ебется с Клавдий Петровичем, а Аллочка и Аманта стоят, руки по швам, по бокам постели и, когда надо, возбуждают по свисту, - но не мента (тот и так от страсти дымится), а его, капризного искусника Славу... А Иветта сосет бомжам на вокзале и плачет, плачет, обрастая белой щетиной... Потом она умирает... А мент сосет уже Славе и, если Слава прикажет, очко ему жадно лижет. Потом Слава уж и вовсе где-то в золоченом высоком зале, и ментовский главный министр награждает его фаллосом из брильянтов...

            И тут - о, вечные эти “тут”, щедро рассыпанные там и сям по нашему тексту! - и тут в конце улицы возникли два круглых бело светящихся круга. Под ними вспыхивали то ярче, то почти гасли два оранжевых глаза поменьше.

          - «Дьявол, наверно...» - подумал Слава и замер на месте в ужасе и тоске.

            - Черт! - из машины выскочил высокий человек и бросился к упавшему под колеса Славе.

            ... В авто было душно, пахло резиной и кожей, и кисловатым одеколоном этого высокого седеющего мужчины. Слава никогда не видел таких людей близко: представить его в вокзальном сортире было бы невозможно. Он был богатый, как бог, независимый, насмешливый и незлой; и теперь он втекал в Славу, точно туман рассветный. Глаза мальчика видели лишь мерное набеганье огней, оранжевых, красных, зеленых. Лунно и очумело светились ночные витрины. Слава подумал мельком об Алексей Борисыче. Но теперь думать о нем и мечтать Славе казалось уже излишним: теперь у него есть этот добрый большой человек. Что ж, может быть, он оставит Славика у себя, сделает его как бы сыном, станет его любить?..

            Огни заплясали перед глазами Славы какой-то веселый, очень ритмичный танец. Тело мужчины дышало чистым, приятным потом, было еще очень сильно и гибко...

          Машина полетела по пригородному шоссе.

            Дача Андрей Андреича потрясла нищего мальчугана. Камин, и резная мебель, и обилие разных книг... Особенно поразили Славу картины. Он сразу не успел их как следует рассмотреть, но очень разволновался от их темных или ярких и свежих пятен.

            Долго плескался Слава под душем в ванной. Мальчишке нравилась эта голубая просторная комната с овальным зеркалом в большой белой раме, и душистое круглое мыло, которое мгновенно пенилось от каждой капли, и эта музыка, что ласкала его из комнат.

            Они поели яичницу, выпили чаю. Андрей Андреич задал два-три вопроса сурово, почти отчужденно и понял все.

            - Сегодня ночуешь здесь, - сказал нехотя, небрежно даже.

            Потом он долго курил у себя в кабинете. Слава на диване в гостиной тоже не мог заснуть. Альбом Андрей Андреич у него забрал. Наконец, Слава скользнул с дивана и босиком пробрался к двери кабинета.

            Андрей Андреич лежал на тахте, торшер горел, и рисунок - как раз тот, где мент ебет Славу-сапог -  смеялся всеми двадцатью четырьмя цветами.

            Андрей Андреич подвинул руку на пледе и досадливо усмехнулся.

            Слава понял, что может теперь войти.

            ... Слава проснулся первым. Он лежал возле раскинувшегося большого и стройного тела, чувствуя его тихий жар. Рука тянулась ласкать, но Слава не смел даже пошевелиться.

            Телефон зазвонил внезапно. И телефон был здесь особенный: не звенел, а тихонько, почтительно квакал.

            Андрей Андреич открыл глаза, поморщился. Морщась, снял трубку.

            - Да? Все нормально, Валюша. Доброе утро... Дня через два... Да, послезавтра! Какой голос? Нормальный голос... Нормальный, я говорю!

            Каким-то сто двадцать пятым чувством Слава понял, что звонила жена. Да, на руке у Андрей Андреича было кольцо...

            Значит, послезавтра все кончится. Слава затосковал.

            Трубка прощально квакнула. Андрей Андреич улыбнулся и запустил пальцы в белобрысые Славиковы вихры.

            Завтракали они приятно.

            В уши втекала румба, за окном дрожал яркий июльский полдень.

            Вечером Андрей Андреич взял с буфета альбом, небрежно распахнул его на колене. Черно-бордовый полосатый халат необычайно шел ему, его седине, его загорелому сухому и вытянутому лицу. И теперь халат сполз с перекинутой длинной ноги. Нога тоже была загорелой. Слава опять напрягся; Слава сглотнул слюну.

            - Ну-с, теперь кое-что мне здесь стало ясно, - сказал Андрей Андреич весело.

            Халат на Славе был бело-розово-голубой, и пах духами. Халат Валюши...

            - Это Иветта? - спросил Андрей Андреич.

            Пушистая желтая птица с пунцовым клювом заполнила страницу.

            Слава кивнул.

            - А это - мент?

            На иных рисунках мент был с пушкой в штанах.

            - А это кто же?

            Высокая и черная спинка кресла. В кресле - фигура сизая, крупная, в пурпурном плаще.

            - Король, - соврал Слава.

            Это был Алексей Борисыч.

            - И тоже педик? - Андрей Андреич прищурился, глянул на Славу в упор. Андрей Андреич отчего-то внутренне рассмеялся.

            И снова Слава ласкал Андрей Андреича так, как никогда его еще не ласкали. Андрей Андреич вдруг стал решительным, требовательным и грубым. Потом ласковым вновь, опять. Он точно убежал по тропинке в темную рощу, где встречал себя со студентом, слабевшим от взгляда друга Арсюши, хотя тот был на курс моложе, то солдатом, тайно влюбленным в сержанта Власко, решительного, простого и справедливого хлопца, который взял шефство над ним, “гнилою интеллигенцией”. То... Да мало ли странностей случается порою с мужчиной под пятьдесят?

            Под утро он целовал Славу уже всего, - целовал, понимая, что через день расстанется с ним навсегда. И мальчишка охал, чувствовал это.

            Раза два квакал докучнейший телефон. Наконец, Андрей Андреич взял трубку сердито.

            - Алло?!

            И что-то случилось вдруг. Андрей Андреич привстал на тахте. Он забыл о Славе мгновенно. Он весь ушел в слух, тревожный и жадный.

            - Да-да, понимаю... Да-да!..

            Слава с тоской наблюдал. Андрей Андреич стал под загаром бледен. Он положил трубку и не видел Славу минуты две. Потом сказал:

            - Одевайся!

            И вновь телефон заквакал. Помедлив, Андрей Андреич взял трубку.

            Слава понадеялся, что это звонят с луны, что они запретят Андрей Андреичу изгнать его, ни в чем не повинного Славу.

            - Ты меня знаешь, босс. Нет, я не меняю решений... Нет, я сказал!

            Андрей Андреич бросил во гневе трубку.

            - Одевайся, я сказал! Вон отсюда! - крикнул Андрей Андреич тотчас, увидя Славу. Слава, путаясь в одежде, мгновенно оделся и шмыгнул из дома.

            Нет, Слава все-таки не ушел. Он понимал, что уйти он не может: ему и некуда уходить. И потом, вдруг все пройдет, и Андрей Андреич станет прежним... Ах...

            Он бродил вокруг дома среди тьмы, росистой, стрекочущей и тревожной. Он видел, как Андрей Андреич выскочил из дома. Захлопали широкие ставни, зазвенели запоры двери. Дом померк среди ночи, но свет там, внутри, горел, конечно. Слава, точно во сне, забрался на яблоню над самым окном и там затаился. И вовремя: раздался рокот подъехавшего авто. Какие-то тени двигались от ворот.

            Три человека тихо подкрались к темной горбатой даче. Осторожно сняли ставень на кухонном окне. Широкая полоса света легла под дерево, на котором таился Слава. C легким звоном выпало и стекло. Двое пролезли в дом, третий остался у двери. Кожаные куртки блестели на пришельцах, точно вороненая сталь доспехов. Раздался приглушенный стенами выстрел. Потом другой... Потом один из вошедших выскочил на крыльцо, чему-то смеясь, и третий, что на крыльце таился, тоже заскочил в дом. Раздался странный, визгливый, захлебывающийся длинный крик, точно кричал ребенок или животное из некрупных. Возбужденно бубукали голоса трех пришельцев, раздавался  по временам густой и короткий хохот.

            Потом они вышли и молча прошли гуськом к калитке.

            Потом что-то рявкнуло, зашумело, зашуршало по траве, и теперь Слава не сразу понял, что это машина.      

            Он просидел на яблоне почти до рассвета. Сад вокруг стоял густой, понурый.

            Наконец, Слава сполз с ветки. Почему-то в дом он тоже вошел не через дверь, а через низкое окно кухни.

            Здесь горел свет. На буфете, могучем, темном и старом, лежал его раскрытый альбом. Слава увидел ставший роковым для Андрей Андреича тот рисунок. Рисунок был черный и красный: черными на нем были и Алексей Борисыч, и Аманта с Аллочкой, и Иветта. Краснели же лишь хуи и губы трех милых, несчастных граций.

          Площадной - жалкий и жадный - рисунок.

            Слава помедлил, прислушался. В доме еще пахло дымком, точно от потушенного костра, и было тихо. За порогом кухни стояла тьма, что-то хрустнуло под ногой.

            Слава на цыпочках пересек гостиную. Дольше была прихожая с большой лестницей и кабинет. Мальчик помедлил в прихожей, стал подниматься по лестнице. Почему он пошел туда, Слава не понимал. Может быть ему хотелось посмотреть второй этаж, где он еще не был. Что-то, мягко светлевшее в темноте, преградило ему дорогу. Это был  Андрей Андреич. Слава пощупал его холодный, задубевший от крови труп. Ладонь коснулась голых Андрей Андреича ягодиц и что-то круглое, матово блестевшее, брямкнуло под ногтем.

            Бутылка... Слава вдруг застонал и продел руку Андрей Андреичу под живот. Пальцы погрузились в густое и скользкое. Волосы колом засохли там.

            Слава, тихо смеясь, стал шарить возле, точно был он во сне, но шарил дотошно и деловито. Наконец, нащупал тапок. Мальчик хотел уж отбросить его, но рука сама скользнула в запекшееся нутро когда-то мохнатого тапка. Опять что-то скользкое, ледяное и маленькое -  два шарика с мятым фестончиком -  сунулись Славе в пальцы.

            Слава засмеялся опять, тихо и сумасшедше.

            Потом он нашарил голову любимого человека.

            Он поцеловал Андрей Андреича в этот последний его, навсегда ледяной оскал.

            Потом Слава спустился вниз, взял с буфета альбом, а также часы, лежавшие рядом, и вышел в зеленоватый еще, осторожный рассвет.

            Спустя года два встретил я Славу (а теперь уже попросту Гориславу) в одной богатой московской гостиной. Ее хозяин имеет странный вкус: он любит бродячих пидовок. Голая Горислава, щуплая, загорелая, белобрысая, скользнула в сиренево-золотистые глубины гостиной, а ее хозяин, похожий на седого лиса, известнейший адвокат, сообщил мне со вздохом, что Горислава не любит ебаться. Отказываться она, конечно, не смеет, но в деле рассеянна, отвлекается  и все рвется порисовать.

            - Рисует она прекрасно, но не за это же я ее кормлю! - И лис горестно покачал седою блестящей своей укладкой.

            Что ж, подумалось мне, Гориславе не долго здесь оставаться. А куда ляжет путь ее дальше, - бог один знает. Может, и на луну...

 

                              

 C - Copyright  Валерий Бондаренко

 

 

 

 

E-mail: info@mail

 

 

 

 



Техническая поддержка: Ksenia Nekrasova 

Hosted by uCoz