1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

 
О ПРОЕКТЕ
ПУТЕВОДИТЕЛЬ
ЗОЛОТАЯ ПОЛКА
НАШЕ ТВОРЧЕСТВО
ЛАВ СТОРИЗ
КАЗАРМА И КУБРИК
МЕНТЫ И ЗЕКИ
ШПАНА
САДОМАЗОТРОН
МЕСТА ОБЩЕГО ГЕЙ ПОЛЬЗОВАНИЯ
СМЕхуечки И ПИЗДОхаханьки
НАША ПОЧТА

 

 

Напиши...

Домой...

Что это?

 

КИТАЙ



Всю ночь падал снег. Лежа под тремя одеялами, я чувствовал его медленное кружение, а в жаровне тлели красные угольки, и дверь в хижину была плотно закрыта и завешена старым войлоком. Но я ощущал, как падает снег на крышу, на деревья вокруг и на покатые склоны Чжуннаньских гор, и мне казалось, что ручей возле восточного края поляны, вечно бурливый, бранчливый, - попритих, чуть меньше лопочет среди камней и как бы задумался, повзрослел.
Отчего я люблю этот ручей, как сына, в котором мне отказали боги, которого не могло у меня никогда и быть? И все время перед глазами эта картина, увиденная прошлой весной: у харчевни в рядок лошади новобранцев. Сами парни кричат, веселятся под крышей, смеются две местные девочки для утех у них на коленях. А лошади спокойно жуют сенцо, уставясь перед собой пасмурными глазами, как посланцы вечности, как Будды животного царства, провидящие Извечное, не знающие быстролетучей радости, - мудро не замечающие весны. Но мне тогда самому вдруг размечталось стать хотя бы согретым солнцем пеньком, что пустил зеленые побеги вокруг своей серой и круглой плеши. Попробуй теперь, усядься!
Вспомнился мне господин Цуй Син-цзун в розовом паланкине, который посетил меня три года тому назад в такую же вот весеннюю яркую пору, чтобы полюбоваться вместе со мной цветением персиковых деревьев. Он почти что не изменился, такой же мягкий овал лица и тихий и влажный взгляд, и усы он все так же бреет, и так же окружает себя молодым рабами монголами, находя в их дикости отраду нежной своей душе. Мы обнялись на пороге, слившись рукавами в один поток, после взошли ко мне, и тут я увидел в быстро отведенном взгляде его печаль. Я так постарел, наверно… Кубок вина развеял все думы, мы улеглись на циновки и воспомнили Пруд Сгустившейся Лазури в Императорском Главном парке, и как мы, тридцать два года тому назад, оба юных пажа в зеленых одеждах с сиреневыми поясами, встретились на берегу и смотрели друг на друга долго-долго, тогда и не думая отводить глаза. И как окликнул нас Его Величество из беседки, подозвал к себе и со смехом взрослого доброго бога соединил над нефритовым жезлом своего просвещенного наслаждения.
И вот теперь вы, любезный Цуй, уже академик, а я отшельник, порвавший с миром и со Двором. На склоне лет мне тишина дороже всех дел мирских - они лишь тлен и прах. Тщеславие меня давно не гложет, мечтаю только о родных лесах. Сосновый ветер я приму как милость, луну и лютню - вот и все пока. Вы знать хотите, что со мной случилось? В ответ сыграю "Песню рыбака".
Эта простая и грустная песня, и я, как рыбак на челне, увлекаемый струением стойкой реки, очарованно скольжу мимо поникших веток, светлых кувшинок, яркой, как детство, ряски, всплесков рыбешек, жидкой игры солнечных зайчиков, мешая свою тень с тенью сквозистых ветел. И мне кажется, что вечное блаженство наступило уже, хотя это обман, ибо я нахожусь в самой сердцевине мирского великолепья. И не хочу от него отходить душой.
И вдруг думаю: пусть не ручей - мой сын, но пускай сыном моим будет фантом или кукла. Да-да: простая куколка для театра. Я наделю ее друзьями, врагами, я раскрашу задник красками яркими и грубыми, как это любит в одежде своих рабов мой Цуй, я сочиню для него небывалую для китайца жизнь и, проведя через все испытания, награжу мудростью, покоем, а может быть, и любовью, которая одна и держит нас на этом унылом свете. Я сына своего сочиню, награжу и утешу! Его молодое тело, его яростная душа…


Скажем, саму маленькую из дощечек коробку, где будут вершиться события, выкрасим в стойкий зеленый цвет. Нет ничего естественней зеленого на Земле. Пол пускай будет все же серым. Но пусть плывут пышные облака в невысоких окнах. Ибо "небо ни с кем не борется, но всех побеждает".
Мой сын будет с узким телом, стройный, с длинноватым носом (ведь не стоит любимому придавать черты бессердечного совершенства). Я представляю себе его плечи, покорно опущенные в поклоне передо мной. Он наклонил голову, серую, как булыжник, от сбритых волос. Отчего-то он вдруг падает на пол, на тоже серый квадрат, и снова приподнимается, смотрит. У него синие пристальные глаза. Наверно, он в знак покорности так пристально глядит на меня снизу и исподлобья. Отчего тело мое столь тяжело и плотно? Неужели я так стар уже? Я ставлю ногу на плечо сыну, ведь я отец. Мне хочется влить себя в его кожу и жить опять.
Я, пугаясь себя, все же думаю со всего разбега, что, подобно духу болезни, выем изнутри все его свеженькое мясцо. Но это будет нескоро. Он помучается еще на плоской этой планете. Он будет пока бегать, кричать, терзать свою и чужую плоть; порой он будет плакать в подушку. Его нефритовый стебель заставит мальчика стонать ночами от одиночества; Его задний проход будет свербеть от многого, что насильно в него вольется. Там устанет стыть широкая река жизни, бессмысленная, бесплодная и тупая. Он каждый день будет в новом: в пестрых пятнистых тряпках, шелковых тенетах на ногах, с высокой, как горы Чжуннань, накладною грудью. Он наложница у монгола узурпатора, скуластого и пахнущего козлом.
Но это потом, потом, потом, - много после. А пока я велю ему властью отца, дарованной Небесами, перевернуться на спину и вступаю ему ногою на мягкий, на чуткий пах. Я жму не больно, добиваясь лишь нежного сладострастья, - там, на границах, пусть будут уже монголы скалить зубы, грозя их вонзить в него. Но в сердцевине моего давления расцветет пион нежности и скользящего наслажденья.
Ты хочешь меня, мой мальчик?
В домах - печаль, пожары - словно бури. Где государь? Когда вернется он? А у Пруда Сгустившейся Лазури гремят пиры и флейт несется стон. Я это написал, когда мятежники схватили меня в числе прочих придворных и заключили в храм. Мы не знали тогда, выйдем ли живыми из-под сени статуи Просветленного. А снаружи слышались крики и стоны, и визги женщин, и треск жадного, дотошного пламени. И мне сказали, что мятежники устроили пир на берегу Пруда Сгустившейся Лазури, и согнали туда музыкантов, и те стали играть, но один лютнист уронил вдруг свой инструмент и застонал, обратясь лицом на запад, - туда, где скрывался в горах наш Император.
Музыкант был тотчас растерзан.
Почему им не мог быть мой сын?
Мятежник монгол объявил в числе прочих своих назначений, что дарует мне титул "Высокого Господина" в знак уважения к "всеми признанному поэту".


…Золотые рыбки с длинными, как сгустки внутренностей, розовыми хвостами, бесстрастными мертвыми очесами и ртами, трагическими, как стон. Они возникали почти внезапно среди колыхания солнечных бликов, мерцали в зеленой воде, словно замерев от предощущения иной, слишком светлой для них стихии, и, величаво развернувшись, будто бы корабли, плыли вдоль берегов, поросших бамбуком и лотосами. Потом, точно наскучив движению все вперед, резко меняли свой путь, уходя в глубины пруда, - узницы, которые никогда не узнают, что они узницы, а не первопроходцы. Что было там, на дне, мы не ведали, зачарованные виденьем. Рыбам мир людей казался бессмысленным и ненужным. С удочкой сяду, зеленый затон предо мной. Цвет абрикосов опадает поздней весной.
Мы, молодые придворные, уже отставленные от нефритового жезла Великого Государя, имели возможность веселиться ночью, как пожелаем. Чаще всего мы с Цуем убегали к Восточным воротам дворца, в темную караульню, где стражники разводили огонь прямо в широком кругу в середине своей низкой мазанки и кипятили варево из баранины или конины в огромном котле, мохнатом от копоти. Стражники все были уже монголы, ибо никто из жителей Поднебесной не хотел идти на военную службу, слишком тягостную и опасную. Быть может, именно здесь увидел я синие глаза, которыми наградил теперь моего сынка.
Тогда же я не думал ни о каком-таком отпрыске. Отдаваясь широким неуклюжим телам, сами мы с Цуем как бы сбегали вниз по ступеням в тот темный подвал, куда привел нас однажды наш Повелитель, к подножью из черного дерева. На нем стоял мешок золотистого шелка, из которого торчали шесть человечьих ног и четыре совиных крыла. Ни глаз, ни ушей, ни рта у мешка не было и в помине. Перед ним всегда пылал в плошке стройный огонь, плясавший своими бликами по лакированным стенам низкого помещения. Мы падали ниц прямо у входа и ползли к подножию божества, усердно отмечая путь мокрыми языками. Божества - ибо кем еще и мог быть такой чудесный мешок, как не Ди-хуном, общим для нас первопредком, обитавшим на дне рек или в самых дальних из всех пещер. Пред его-то изображением мы ритуально совокуплялись.
И после, на золотом императорском ложе или в чадной грязненькой караульне, я вспоминал эти священные трепетания на полу у ног нашего божества. И всегда помнил, мусоля даже и самый вонючий стебель, что сливаюсь тем самым с первозданным хаосом, - точно потоки рек, срываясь с уступов скал, покрывали каждый раз землю, и небо во всем своем сложном и отрешенном великолепье созерцало себя внизу, словно сброшенное с высот. Только себя, - и маленький челн, на котором плывет оставшийся человечек. Отраженья и волны окрашены цветом одним. Только ветер подует - как шелк, мерцает вода. Здесь жилище устрою - не расстанусь вовеки с ним…


Утром, вместо того, чтобы выйти на снежную белизну и зажмуриться от ее яркого, простого великолепья, я остаюсь в хижине. Привычка к медитации заставляет тело мое застыть в строгой позе - спина прямая, а на пятках лежат тощие ягодицы.
Как я уже не молод!
Пытаюсь сосредоточиться на предмете. Этот предмет - узкое лицо сына, синеглазое, строгое и простое. Сначала память бродит еще окрест, подходит к ручью на краю поляны. Ясно вижу, как темный, почти черный ток воды рвет свежий снег, размывает его, заставляет отступить уныло; как дымится заводь теплого, сладостного ключа. И лишь теперь, ощутив теплоту среди белизны, я представляю его лицо, - лицо юноши, посаженного на кол. О, оно стало таким спокойным и тихим, когда он умер! А как он стонал, потом вдруг замолк надолго, будто поняв, что каждый стон, каждый вздох, каждое движение его глаз медленно его убивает. Мы, придворные, стояли под пышным навесом, отводя глаза, и только монгол-узурпатор жадно таращился на несчастного, которого до того он так долго мучил в своем гареме. Отчего-то тогда я представил себя толстым и добрым духом, который терпеливо ждет душу несчастного…
- Ваши стихи на случай? - процедил монгол, заметив мою печаль. И указал радушно в сторону этой казни.
Я поклонился:
- Лодка легка - южный холм за спиной, северный холм впереди, за гладью речной. Вижу людей - стоят на том берегу, так далеко - лиц различить не могу…
Узурпатор расхохотался и разрешил мне удалиться.
Поднявшись к себе, я долго смотрел на небо через густую сетку окна. Небо медленно превращалось, то выцветая, то наливаясь яркостью, - и, наконец, стало заметно меркнуть.
С шумом явился мой милый Цуй, упал на кошму и стал шептать мне яростно об увиденных муках, о мятежном настроении при Дворе. Но я-то видел, что он пребывает в каком-то странном восхищенье перед узурпатором.
Он процитировал мое, очень давнее, об охоте: ветер крепчает, но луков звенят голоса, то у Вэйчэна охотятся вновь генералы. Высохли травы. У соколов - злые глаза. Поступь коней молодою и легкою стала…
Он взглянул на меня победно.
Я пожал плечами:
- Множество крон - абрикосы над вешней рекой. Вечер к рассвету стих - и опять шумит. Бледных, густых полон оттенков сад, в воде отражен, зеленой волною омыт.
- Как ты можешь - сейчас - такое?! - вскричал мой Цуй.
- Почему бы и нет? - возразил я и пристально посмотрел в глаза ему.
Цуй вдруг смутился.

С тех пор я стал размышлять над природой зла с той особенной пристальностью, которая отличает людей глубоко испуганных и готовых к примиренью со всем. Людей душевно больных, если уж говорить точнее. Синеликие демоны с яростными хвостами, рдевшими в ночи, как костры военного лагеря, являлись мне ежедень. Их огромные лапы с загнутыми когтями хватали меня за горло в каждом унылом сне. В унылом - ибо кроме демонов все в моих снах было такое серое, плоское и легонькое, точно зола под порывом ветра. Монгол послал меня с инспекцией к северным рубежам. Здесь, среди бесконечных степей, я впервые увидел небо. Оно было такое безграничное, что казалось низким совсем, еще мгновенье - и коснется запрокинутого лица мягкой прохладой своих облаков. Напряженный узкий, как хвост молодого дракона, закат, тусклый костерок среди сгустившейся темноты, простые лица стражников, скуластых уйгуров, голубоглазых монголов, плотных тибетцев, широкие ноздри которых так трепещут от запаха варева в большом котелке. Одинокие размышленья, демоны, тревожная темнота. Мысли о смерти, которая неизбежна и вздыхает рядом, за пологом моей низкой палатки, насущная и простая, как стреноженные лошади. Потом внезапный, просветленный какой-то сон. Цветы опадают, и горный поток серебрится. Ни звука в горах не слышу я ночь напролет, но всходит луна и пугает притихшую птицу, и птица тихонько тревожную песню поет.
Ночью я услышал невнятный шум, а утром мне донесли, что двое тибетцев убили третьего в ритуальных целях. Я видел его разъятую мечом сизо-розовую грудину. Однако нас было так мало, что я не мог почти никак наказать виновных.
Вечером их привели ко мне, связанных и разложили на большом барабане. Удары палок выбивали вопли и дробь. Я закрыл глаза и вспомнил, как во время медитации в храме Путисы кружился под рокот тамтамов в предчувствии грозной богини Кали. Я кружился так долго, так упорно, что улетел в соседний предел, но не упал на скользкие плиты, а присел вдруг на корточки и долго-долго сидел так, ожидая возмездия, - но за что?
Жрец поднес к моему лицу пахучую губку, я открыл глаза: кровь потоком лилась на траву с лопнувшего барабана. Тибетцы погибли.
В ту ночь (о чем я узнал только через неделю) узурпатора пронзили двенадцать мечей (в том числе и меч отважного Цуя), и любимый наш Повелитель вернулся в свои дворцы, и снова блистали пиры на берегах Пруда Сгустившейся Лазури, и меня удостоили изгнания за неучастие в заговоре, за равнодушие к судьбам моей страны. О, как был я рад начавшейся тихой жизни!

Вытираю слезы платком - путник в сумраке тишины. Опадающие цветы успокоили горных птиц, тени странствующих людей в тень деревьев погружены…
Тогда я обрадовался уединению как обещанию. Моя хижина была тепла и уютна, поляна в окружении лесистых гор полна девственных трав и бабочек, ручей звенел, не смолкая; радуга над недалеким отсюда полем, казалось, пела, медленно растворяясь в сладостном воздухе. Весной всюду расцветали ландыши, и даже зимой дикая вишня в дальнем конце поляны смотрелась в инее, как в цветах.
Я посвящал теперь стихи местному пастушонку, от души потешаясь над его изумлением: неужели все это - и для него?
А между тем через семь месяцев снова синеликие демоны заплясали вокруг меня.
Вдруг мне вспомнился обряд, которым подвергли мы с Цуем себя больше из любопытства. Помнится, как-то в одной лачуге мы натянули на себя одежды рабов и предались самым грязным утехам. В хижине был лишь дряхлый старик, который лежал на тряпье в углу, бессмысленно выпучив белесые, невидящие глаза и хрипло дыша черным, как норка, ртом. Отчего-то мне казалось, что это лаз туда, в подлинное жилище демонов. Соседство с ним предавало нам веселой, безумной прыти. Отдаваясь неуемным и потным ласкам, я как бы слетал все ниже, ниже в отверстый зев. Я поражался тому, как все смешалось сейчас, и то, что казалось невыносимым, оборачивалось желанным, а былое прекрасное исчезло совсем, ненужное и пустое. Наконец, мы стали ласкать зловонные кости, смеясь и визжа от похоти, как разрезвившиеся крысята.
В разгар всего старик захрипел ужасно, вытянулся и умер.
И вот тогда-то совокупились мы с трупом, мрачно и тяжело дыша, посвятив себя Злому Духу. Ведь мы-то знали, что зло и добро неразрывны и очень нужны друг другу! Ибо сказано: "Великий Дао-Путь понес ущерб, и появились милосердие и справедливость, а мудрость видна лишь тогда, когда есть великая ложь". И еще мы верили, что "если нечто ущербно, то оно обретет целостность". Ибо…
Ибо, ибо, ибо… Пруд и глубок, и широк весенней порой. Легкая лодка суши коснется вот-вот. Медленно-медленно ряска затянет след. Ива плакучая снова ее сметет…
 


Я медлю перед тем, как выйти из хижины. В темноте нашарил коробку, крашеную зеленым. Там, внутри, спрятался человечек, вылепленный из глины. Совсем холодный… Беру его. Согреваю в руках. Прячу под пояс и выхожу в мокрый мохнатый снег, отважно яркий под серым и низким небом.
Пытаюсь брести по поляне, но проваливаюсь в холодную белую толщу по пояс, делаю шаг - и вот уж почти по грудь.
Вдруг становится все равно. Неужели уже конец?..
Храм "Собравшихся благовоний"… Он стоит от людей вдали, и взбираюсь по кручам я вот уж несколько трудных ли. Нет тропы меж старых деревьев, нет тропы среди горных скал, но откуда-то гулкий, древний колокол прозвучал.
Мне становится беззаботно, весело. Я смотрю уж не на отроги гор, не на деревья, а только на небо, сквозящее между веток. Оно такое просторное и глубокое, - оно просветлело и ждет меня.
Еще мгновение, - последний мой ужас, последний, упавший куда-то в желудок страх.
Среди узорных абрикосов вдали-вдали построен дом. Уж много дней провел я в нем, к нему взобравшись по откосам.
Я ухожу все выше между елей, не задевши их снежных лап. Сначала вокруг становится светло, потом темнее, потом совсем холодно. Потом - я лопаюсь от жары, но тотчас, подсушенным атомом, мелькаю среди других атомов. О, как здесь просторно! Никто не задевает меня, никаких стихов уж не нужно, никаких слов, никаких звуков, никаких-никаких.
Никаких стихов.


"Будда вокруг нас!" (Лозунг на мавзолее Мао Цзе-дуна).

© - Copyright Валерий Бондаренко
 

 

 

 

 

 

E-mail: info@mail

 

 

 

 



Техническая поддержка: Ksenia Nekrasova 

Hosted by uCoz