1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12

 
О ПРОЕКТЕ
ПУТЕВОДИТЕЛЬ
ЗОЛОТАЯ ПОЛКА
НАШЕ ТВОРЧЕСТВО
ЛАВ СТОРИЗ
КАЗАРМА И КУБРИК
МЕНТЫ И ЗЕКИ
ШПАНА
САДОМАЗОТРОН
МЕСТА ОБЩЕГО ГЕЙ ПОЛЬЗОВАНИЯ
СМЕхуечки И ПИЗДОхаханьки
НАША ПОЧТА

 

 

Напиши...

Домой...

Что это?

 

Попытка романа

 

Струнка карниза. Белое, пропитанное еще более ярким — нет, и все-таки желтоватым! — шуршащее что-то, шелестит еле-еле. Яркие полосы. Потом порыв. За белым слепым квадратом моргают бесконечные частности солнечного пейзажа. Дальше — морская даль, дымочкой сизоватой, у кромки стального неба. Сколы скал выцвели и серы на солнце, — на солнце, таком диком, как соломинка на зрачке.

Его рыжеватые волосы, его замедления на поворотах слов (он как бы и говорит враскачку), — челка падает на высокий, с морщинкой, красноватый от первого загара лоб. Широкие плечи, коренастый, пузцо. Вертит темные очки в быстрых, красивых пальцах. Мужик лет в сорок.

Рука на моей коленке.

 

*

Усталость несвежей койки. Койка, как женщина пожилая, — без мечтаний и без надежд.

Если я опять заключу себя в сон, — что я буду делать на остром извечном зубе? Воздух ведь тоже режет…

Итак, было вот что: два тела…

Мы плавно плывем друг к другу, огибая разную пустоту, касаясь ее, себя, друг друга, — ужасаясь и радуясь пустоте.

Скрежет за стенкой — лифт там. Вздрогнули, улыбнулись.

Не хочется уходить; не хочется расставаться.

Яркая сладкая влага. Работа и наслажденье. Работа, работа, работа. Скольжение, скольженье, скольженье — и влажный звук. Колесо подмяло яростный помидор, помидор вспучился, измучился и с треском лопнул, растекшись по серому, жадненькому асфальту.

 

*

Когда идешь по пирсу, и ночь, и тихо, и луна одна светит прямо перед тобой, в самом конце пирса, — там, где так неожиданно и одиноко от брега — бунтуют ночные волны.

Он найдет себе бабу. Этот рыжий, с пузцом. Для него это все случайно. Он говорил мне об этом, как бы оправдываясь перед собой, перед всем светом.

Дурак трусливый.

Нет земли, нет горы, нет неба, и разноцветная робко дрожащая полоска огней. Веселенькая сопля в ночи. Какая все это гадость. Радость. Сладость. Младость. Ужасный, вездесущий. Этот поэт, этот блядун несносный. Противный, противный, противный.

Пушкин.

Уйти.

 

*

Холодный дым сухого льда, колкий и разноцветный. Мельтешение лазерного луча. Он нарезает пространство на лоскуточки, на узкие ленточки, мгновенные, точно змейки. Очумевшие от ужаса и тоски. И желания жить вопреки зверскому балагану, от которого пляшут кишки, порываясь выплюнуть все, что так скромно сидело в них двое, наверно, суток. Я делал ему минет? Запрокинутый подбородок. Ко мне подходит девочка переросток и просит денег. Вот денег тебе, девчонка. Возьми их и отойди: даже похрумкай ими. Ты же такая — из грызунов. Эти вздохи глубокие и сердечные, — тебе лишь бы не закричать.

И все же смешливый шепот в конце, как шорох зарослей за порогом. И снова свет. Мельтешащий, как шарики в барабане.

Детство.

Зачем оно?

Я не знаю: нам его дали, чтоб мы не плакали при рожденье.

Какая чушь: я в шортах на дискотеке.

Унылый запрос коленок. Они уже и не гладки, но так по-мужски крепки.

Какая, наверно, гадость.

Шалава. Блядь. Пиздодранка. Сволочь. Мальчишка, одетый дежурной блядью. До утра беснуется на панели сцены.

Там, за стенами, ночью нет никого на плитах, там пахнет тоненько, стойко строем густых кипарисов, и там, в конце разноцветных, но незримых и серых плит – покорное лизание горькой, как слезы, влаги. Широкой, мерной.

Дыхание днем сверкающей пустоты.

Там люди и жить не могут, — не то, что думать.

Да и к чему?

Не думать. Ну, сделал ему минет какой-то залетный пидор.

…………………………………………………………………………

Зачем же не он мне? Ах, как же все на свете бесплодно, глупо…

 

*

Сталинский двор, окрашенный красным усталым солнцем. Он идет по нему. Никто никогда не скажет. Я смотрю свысока, из форточки. Строгий. Решительный.

Деловой.

Я как бы бегу следом и возле, я лечу невидимый, пытаясь заглянуть в эти испуганные глаза. Почему испуганные, не знаю. Осторожные, нерешительные, телу его вопреки. Глаза спорят с телом, — то есть что-то еще. Жизнь как бы незримая.

Неужели она обманет?

Он уходит на улицу, его уже не видно. И тогда стены окружают меня печально и сладострастно. Как толпа, жадная до развлечений, но, в общем, не злая. Готовая даже утешить. Если ты, скажем, еще ребенок или нечто, близко-внятное ей.

Кусочек, на время лишь  отколовшийся.

Биться о стены башкой. Думать: что он же, он же, где то ведь он же ж он…

Подвывать неслышно. Или это не я, не мое, это что-то другое подвывает, тянет из меня силы, соки, пьет эти соки, тащит куда-то?

Куда, блядь, куда?!..

…………………………………………………………………………...

Блядь, блядь, блядь!

Я не такой. Я стойкий.

Боль о его детстве охватывает меня. Он угрюмый нерешительный юноша у моей колыбели. Он заглядывает в нее. Колыбель ли, коляска ли — катится по наклонной. А он рядом идет, не придерживает, но косится; он следит. То есть, если я вдруг погибну, он не дернется остановить, спасти. Он скажет, поганец, подлец, что «судьба». Он боится себя. Я должен это понять в нем, это простить в нем; нет: смириться с трусостью этой и греть его, греть, греть, — согревать истово, очумело.

Баюкать его — я, младший…

Терпеть, страдать, ебать и думать. Заботиться молча, смиренно. Чтобы не напугать.

Маленький.

Бедный мой…

Коляска повернулась и уткнулась в парапет. Там, скажем, река — не море. Сивая, смирная, мусора полная влага. Его детство, его юность, его Питер, моряки в белых форменках, как чайки. Удивленно смотрят.

Обветренные.

Теперь они уже немолодые пьющие дядьки в запечных углах.

Боже, как я люблю его благородство, его нежность, его дворянство, о котором он забывает как о достоинстве, а проявляет как свойство, как дыхание. Нежный, влажный, детски послушный рот.

Дитя. Вот именно —

деточка.

Осторожный

миноискатель

мой

глупый.

 

*

…Когда это все началось?

Когда началось?

Нет, я вспомню!

Мы с этой какой-то там бабой (этой жабой) сидели на балконе, напротив друг друга, не видя лиц, чувствуя лишь ночной майский запах листвы, которой было все по фигу: она, листва, только что пробудилась. И шелестела по-детски жадно вокруг нас, внизу и, кажется, даже еще над нами. И тогда эта жаба в ответ на мои то ли жалобы, то ли молчаливые причитания свернула косячок, — для нас для обоих… Ах, курва! Знала ведь — ведь знала, куда толкает. Знала, зачем. Затем, что ей нужны были клиенты, деньги, нужен был круг, их наркотный замкнутый страшный круг…

Или так: было темно, и только где-то внизу горел среди мелкой еще зелени — горел майской зеленью этой — фонарь во дворе. И стены были теплы от окон, розоватых, желтых, матово-бледных. И там кто-то ведь засиделся на дне двора, под нашим балконом. И огонек все разрастался передо мной, — этакий рдяненький уголечек. И угасал, и вновь расцветал, как укус осы, стойким напоминанием. Как костерок на привале в беспросветной скифской степи.

— На!

Я взял. Вдох, кашель.

Противно. Чуть кружится голова.

Потом странно близко, совсем над ухом, кто-то взял аккорд на гитаре, другой и третий. И смолк, но я-то знал уже, как близко теплое дно двора, хули нам шесть модерновских — от Н., Ф. или В.Шехтеля — этажей, и что там кто-то так нежно может играть на воздухе теплом, майском. То есть трогать его за густой его запах жизни.

То есть…

Вот лодка уже плывет, не лодочка, а ладья, длинная, с изогнутым клювом носа, и парус широкий и полосатый хлопает над нею или, может, и надо мной. И какой-то важный обтянутый темной кожей старик, поднимая голенастые ноги, как альбатрос, всходит на палубу, садится в хитрые сумерки балдахина. И какой-то бритоголовый подросток-раб в одной тряпке вокруг его юности и расцвета опускается на колени и дальше, как в омут, лицом в перстень с кромешным густым сапфиром. Целует его или просто глядит в немой страшный камень, зачарованный его молчаньем и густотой?

Потом я ехал от жабы с коробком этой шмали в кармане, смотрел в черноту за окном вагона, — все гудело, — а я, в виду чьего-то одутловатого, смеющегося лица, все повторял сквозь колеса почти неслышно: «Пидарас! Наркоман! Пи-да-рас!»

Двойное падение (накануне в Крыму я отдался тебе в первый раз, мой милый) раздражало мне нервы, холодно развлекало, тянуло дальше — если откроется вдруг где-то рядом веселая зелень трясины? — то есть: де-ка-данс.

С-с-с…                   

…………………………………………………………………………...

В самом деле: лучше молчать.

Фантазия о племени грубом и диком, где доживают только до тридцати. Их шкуры идут на кобуры, на сбруи, на самую разъебаистую обувку. На эти куртки охраны, — охрана толкает их из-под полы богеме. Богема тащится. На куртках в тиши гашиша на них кончает.

Охранники знают это и цены ломят, какие только могут вообразить.

Перед смертью невольники нажираются до отвала, икают, плачут. Жизни обрываются в чаны дымящихся скользких шкур.

Разве это неправда? Разве я здесь соврал хоть в чем?

Переступаю во тьме порог. Свет вспыхивает почти мгновенно.

Кто эта женщина? Ах, дадададада, — да, мама!

— Что с тобой?

— Ничего. Так просто. Ну выпил я!

— Не ори! Тебе кто-то звонил сейчас. Мужчина какой-то.

— Ну и фиг ли…

 

*

Через день опять твой звонок. Ты очень смущался по телефону. Мы встретились.

Все еще наш загар.

— У тебя хер в веснушках…

Ты смущенно захохотал.

А на заднице пупырышки. Сжег ты ее, паршивец!

 

*

Мы стали встречаться довольно часто. Однажды, в начале лета, он привел меня к себе в квартиру (семья на даче, тишина, пыль, простор запустения). Тоска и скука мещанского интерьера. Мебель 60-х. И денег все не было обновиться, а теперь вот — почти что мода.

Он, маленький, бегал среди этих разбитых стульев. Нет, не бегал: мебель его жены.

Портрет не  показал мне, и ладно.

Стеснялся, сука.

(Потом он стеснялся все время, как заведенный).

Утром – щебет птиц за окном, серая свежесть пробежавшего дождичка.

Гекатомбы могучих новейших башен для будущего землетрясения.

Я задницей зажал ветку укропа и длинный тюльпан, что  ему принес, ну а мы его на кухне забыли. Принес это все меж ягодиц ему на тахту в комнату.

Он отказался.

Тогда я сам зажал их там у него, а укроп я съел.

Он молча терпел, повернувшись к ковру на стенке.

— Цветок убери, — сронил так буднично, по-хозяйски.

Я понял, что больше встречаться нам…

Но я ошибался!

 

*

Почти ночь, и слякоть. Я бреду мимо редких желтых окошек. Он где-то в пространстве осени, и я чувствую, что он же ведь есть; он есть…

Любимый.       

 

 

 

 

 

E-mail: info@mail

 

 

 

 



Техническая поддержка: Ksenia Nekrasova 

Hosted by uCoz